Оля рассказывает мне о дирижере каком-то, о концерте, в котором она была, и еще о чем-то, а я плыву в разливах голоса, я не помню, как Оля говорит, что мы пришли. Мы подымаемся по лестнице. Мне дают чаю. Мне говорят, что я приглашен на день рождения. Я засыпаю на диване, и когда просыпаюсь, слышу Олю:
— Тебе лучше?
— Почему я здесь?
— Ты уснул.
— Я спал?
— Я сняла твои ботинки…
В углу стоят мои ботинки. Жалость пронизывает меня от их вида: огромные язычки торчат, белыми пятнами изошли, мои бедненькие, и так некстати они в этой комнате. И брюки мои с оборванными штанинами внизу, и носки! Господи, я прячу ноги мои, точнее, черные пальцы. Я чувствую, как в глазах моих застыла такая искромсанная беззащитность, что мигом все опустилось во мне, смялось, сникло. И самое жуткое, я знаю, Оля все чувствует, что я чувствую, ей больно оттого, что я знаю, что она знает, — и уходит. Я схватываю и торопливо зашнуровываю ботинки…
— Тебе нельзя, — говорит Оля.
— Нет, я пойду.
Оля меня провожает. И за домом поворачивается ко мне. Я тону в ее сиянии. Я что-то говорю, о чем-то прошу. А Оля спрашивает:
— А что дальше?
А я не знаю, что дальше. Я иду по улицам. Я приду домой. Александра Николаевна мне предложит чайку горяченького, я возьму два ведра и пойду в соседний двор за водой, и маленькая крохотная противная собачка будет гнаться за мной, я буду говорить ей: «Кыш». Руки у меня заняты, и эта такая противная собачка — меня все собаки любили всегда — дети и собаки, собаки, кроме этой черной, противной, — она все же меня схватит за икру.
И я буду долго стоять возле этих самых ведер, пока Александра Николаевна не выйдет и не скажет: «Что с вами?» А мне и говорить больно, потому что у меня нет ничего, кроме этих рваных ботинок, которые стояли в Олиной комнате, и запах кожаной прелости от них еще стоит в ее комнате, хотя комнату и проветривали, и Олина мама какую-нибудь чепуху несла, и Олин папа, длинный, седой: «А вы, молодой человек, с Григом не знакомы? Сыграй, Олечка, Грига».
— Пропадите вы пропадом со своим Григом! — говорю я и выхожу из оцепенения. Какая-то буйно-ослепительно прекрасная сила наливается в мое бренное тело, и мой голодный дух перестает чувствовать голод. Маркелыч пришел с денежным переводом и с буханкой под мышкой, и набросимся мы на нее, на эту буханочку, как сумасшедшие, и молча, кто быстрее, но честно, не обгоняя друг друга, в общем-то строго пополам, начнем молча исходить блаженством. А потом я крикну Маркелычу те самые гоголевские слова:
— Не робей, воробей, гляди орлом. — И Маркелычу страсть как нужна моя энергия, моя, черт побери, чего-то да стоящая жизнеспособность, и, выйдя на крыльцо, я поздороваюсь с милым Матвеичем, кивну Григорихе, и ватага ребятишек кинется ко мне:
— Дорасскажите ту сказочку…
— Давайте, только все приходите. Сегодня особенно интересно!
И как заведенные мои воробышки слетаются ко мне, и я им начинаю рассказывать о том, что Нелли, как узнала, что незнакомец жил в комнате без окон, что у него даже на трамвай не было денег, обняла его и крепко поцеловала. А потом сказала ему: «Прощай. Мы с тобой никогда не увидимся. Потому что я не могу дружить с тем, у кого даже окон нет в доме».
— Вот и все, — говорю я.
Молчат мои птенчики. Такого никогда не было, чтобы мои сказки так нелепо заканчивались. Толина смотрит на меня, точно я его обобрал, да вот так схватил у него все его имущество, самое ценное: две гайки, поломанный выключатель, новую резинку для рогатки и жесточку, которой он одной ногой набивал по пятьдесят раз. Коля молчит: ничего не понял, точно придавлен моей неожиданной грустью. Все молчат. И Катя молчит, которой потом ноги отрежет трамваем. А потом Катя все же скажет:
— Плохая сказка!
— Неправда, — говорю я. — Что же, вся сказка плохая?
— Нет, сначала была хорошая…
— Это все из-за этой Нелли сказка испортилась, — скажет Толина…
— Нет, это из-за черта, — скажет Коля.
— Из-за какого черта? — спрошу я, забыв уже сказку.
— А тот, что за ногу укусил…
— Нет, и сказка хорошая, и Нелли хорошая, — скажу я. — Просто она, эта Нелли, была околдована одним из тех с деревянными ногами и головой с опилками… А в следующей сказке я ее расколдую…