И я не всегда могу отличить, где правда, где вымысел.
В Соленге есть какие-то нити, которые теплотой отдают, привязывают. И это ощущение новой чистоты, приходящее, как правило, после выстраданной боли, самоценно. Хочется дорожить этой чистотой. Хочется жить по-новому. И я набрасываюсь на книги, забираюсь в белое накрахмаленное, пахнущее свежестью чудо, укрываюсь одеялом, читаю и думаю. И угрожаю кому-то. Я всегда кому-нибудь да угрожал: «Ну вы погодите у меня! Ну я вам!» Кто были «они» — неважно. Может быть, это были мои собственные бесы, сидевшие во мне. Я и себе угрожал: «Ну погоди, я из тебя выколочу все, что можно выколотить».
И ребятам я угрожал: «Я разбужу вас, заставлю дрожать от счастья и плакать от встречи с той чистотой, какую я вам принесу!»
Мне нужно было на каком-то материале развернуть свои заветные мысли. И я достаю свой крохотный запас духовной наличности: ворох открыток и репродукций живописных, вырезок из самых старых, еще дореволюционных журналов. Эти маленькие реликвии мне особенно дороги, они отдают детством. «Картинки» я начал собирать, когда мне было не больше девяти лет. И никто вокруг не собирал. Правда, у отчима были старые журналы и стопка перевязанных тесьмой открыток, на которых были изображены самые разные фантастические сюжеты: боги, нимфы, ангелы, воины. На плотной бумаге, почти картоне, застыла лаковая глянцевитость, потрескавшаяся на уголках, и каемочка золотая вокруг, в некоторых местах стершаяся, и запах от этих открыток шел такой же теплый и вязкий, какой бывает от старых, истрепанных, читаных и перечитанных книг, которые я тогда читал по ночам и которые обладали какой-то своей таинственностью, потому что были очень старыми и мудрыми.
Эти открытки я никому не показывал: одни дети смеялись, когда видели на них обнаженные фигуры, а другие говорили: «Это ерунда — религия». И мама мне сказала, чтобы я никому эти картинки не показывал, часто она отбирала эти открытки и прятала. Но я их снова находил и складывал в картонную коробку.
Позднее, когда я уже был студентом, я установил, что на этих открытках была запечатлена высокая классика. «Да это же Рафаэль! А это Боттичелли! А это Леонардо», — говорил мне Маркелыч, рассматривая мои реликвии. Я шел в библиотеку и пытался что-нибудь узнать об этих художниках. Есть особая связь между тем запавшим в детскую душу, в развивающееся самосознание ребенка, и новым узнаванием, когда ты взрослым стал.
Когда я увидел, что в больших, настоящих книгах с солидными переплетами были те же изображения, что и на моих картинках, только более яркие, бережно покрытые папиросной бумагой, — легкий свертывающийся шорох вдруг приоткрывал то, что впервые было подарено в далеком детстве, — я вспоминал слова отчима, который говорил моей матери: «Нет, оставь его. Есть что-то в нем…»
Это «есть что-то в нем» я запомнил, и «оно» вертелось во мне, жило своей жизнью, придавало мне силы, а главное, доставляло необъяснимую радость. И когда я в детстве болел и неделями не выходил на улицу, и доктора уже сказали маме: «Все», — я просил мои картиночки, и мама со слезами на глазах (я так и не понимал, почему она плачет) доставала картонную коробочку, и я раскладывал свои картиночки, каким образом я их сортировал, не помню, но сортировал постоянно, часами рассматривал таинственные изображения: летающая женщина в облаках, точнее плавно ступающая по облакам, а вот и другая женщина с мечом и отрезанной мужской головой — на одной открытке такая женщина наступила ногой на отрезанную мужскую голову, а на другой спокойно идет с мечом, а сзади идет другая женщина с корзиной, из которой видна мужская голова воина; и совсем разные фигуры Христа, прибитого большими гвоздями к деревянному кресту, и вокруг него плачущие лица, и кровь льется струйками там, где гвозди, и ноги, вытянутые и согнутые в коленях. А я не могу понять, как это в живые ноги можно забивать гвозди, и как это, должно быть, невыносимо больно, и почему потом надо так бережно снимать с креста, оплакивать, обертывать в такие чистые, белые покрывала, в которых мертвое тело тоже будто летает, как та женщина в облаках. Руки, поддерживающие тело, с необычными удлиненными пальцами, с тонкой нежной кожей, и складки одежды, густой красноты материи, голубизны и желтизны неземной, и розоватость с белизной, и глаза страдающие — все это как будто и не имело никакого отношения к реальной жизни, ибо ни таких складок, ни таких рук, ни таких глаз я в жизни не видел. Потому и влекли эти картинки, и запомнилось, что соединились с прочитанным — и с пеплом Клааса, и с Тарасом Бульбой, сожженным за правду, за веру, и с рыцарскими доспехами Дон-Кихота, которого мне всегда было жалко (и не понимал я, что в нем смешного), и с тайной инквизицией, мучающей, допрашивающей, и с другими событиями сказочных легенд, которые я читал, помнил, а теперь все забыл.