— Вот ключ к пониманию врубелевского Демона, — неожиданно говорю я, — любовь, которая чужда сварливой злобности. В глазах его героев мольба и тоска, стремление постичь непостижимое. Это и есть человеческая сверхзадача, потому и глядят так отрешенно обращенные в невидимую даль глаза пророков, демонов, серафимов. И девиз художника — истина в красоте, красоте творческого взлета человека, в видении этого непреходящего совершенства мира. Искусство — всегда открытие новой духовности, всегда процесс, всегда совершеннее той жизни, какая уже известна человеку.
— Значит, все же искусство прекраснее самой жизни? — ловит меня на слове Алла Дочерняева.
— Искусство — это и есть самая великая жизнь. Оно не слепок и не копия действительности, не полезный рассказ об устройстве жизни, хотя и этого всего не исключает. Но и сила искусства в том, что оно открывает новые законы красоты, новую творческую силу в человеке, новое нравственное вдохновение…
Я говорю эти совсем взрослые слова, а сам думаю, чего это принесло сегодня этого восьмиклассника? Чего это он решил приобщиться к нашим делам? Да пусть сидит, пусть дышит новым воздухом, пусть мое вдохновение рассасывается по школе.
А завтра мои меркурии и грации пойдут в младшие классы рассказывать о живописи и поэзии, а потом мы решимся разбить школу на два соревнующихся лагеря: во главе одного — наш десятый, а во главе другого — девятый, и мы будем готовиться к большому празднику, спортивному, трудовому, искусствоведческому. И развернется, на мой взгляд, та истинная человеческая активность, где забота о другом человеке и радость творчества станут на первое место.
И все это поворачивается непривычным для соленгинцев способом. Новый характер общения (непременно докопаться до самых глубин не только своего «я», но и той жизни, какая взрастила это «я»), совершенно иной, ранее неведомый взгляд на искусство (искусство — прекраснее самой жизни? Чушь собачья, такого не бывает, это просто элементарные истины, куда он гнет?!), новое отношение к телу своему (где это слыхано, чтобы часами собой заниматься!) — все это я стал называть воспитанием. А в нем главное — испробовать себя до конца и во всем, бесконечные попытки изменить свою жизнь самим собой, внести в намеченный школой и семьей проект существенные поправки. Чтобы каждый мог сказать, как выразился однажды Ваня Золотых: «Я хочу быть создавателем себя самого», и наконец, игра, которая пронизывала все мои отношения с детьми.
Я, увлеченный этой педагогической линией, волей-неволей ломал устоявшийся уклад. Вносил сумятицу в отмеченный ритм парфеновской машины. И Парфенов, хоть и понимал, что эта линия в общем-то может стать примечательной прибавкой к его системе, но и угрозу он видел. И эта угроза — расшатать машину — была сильнее и весомее всех кажущихся прибавок.
Помню, для колхоза нужно было сделать не то сто, не то двести торфоперегнойных горшочков. Помню скептическое отношение колхозников к этим горшочкам и нашу вспышку негодования в ответ. И нелепый задор наш: сделать тысячу, две тысячи этих горшочков. И я говорю об этом детям, и весь мой боксерский батальон набрасывается на эти горшочки. И грации мои лепят горшочки. Алла Дочерняева забросила свою домашнюю фортепианную игру, и влажно-коричневый бархат торфа оттеняет ее по локоть оголенную белизну рук, и косынка повязана, чтобы волосы не мешали, и щеки горят радостным огнем, и исчезла с ее лица джокондовская улыбка: она торопится, не уступает деревенским. Вот уже час, два ночи, а мы не уходим и лепим эти самые горшочки, а наутро скандал: родители и школа возмущены, жалуются директору. А Парфенов молчит, потому что ему нравится та вспышка детской энергии, которую я пробудил в детях, и нравится то, что в колхозе ему спасибо за трудовой подъем сказали. Но он все равно делает мне замечание, так спокойно, любя. И я пропускаю это замечание мимо ушей, потому что оно для проформы.
А меня уже захватила та опасная сила власти над детьми: что ни скажу, все сделают, и эта власть упоительно разрушает мою самоценность человеческую, и мне уже больше ничего не нужно, кроме этого тайного наслаждения повелевать душами, не приказом повелевать, а страстным увлечением. Я, конечно же, вижу себя бескорыстным подвижником, потому что за эту внеклассную работу я ничего не получаю: ни за спортивную работу, ни за искусство, ни за долгие часы труда над этими горшками, над приготовлением мебели игрушечной для детского сада. Мне кажется, что моей работой, раз эти занятия здесь, в школе, называют работой, должны быть довольны, но я напрасно так думаю, потому что тайные разрушительные силы власти действуют по своим законам, они разъединяют, разобщают, сеют недоверие, ревность, зависть. Я об этом ничего не знаю еще, но это тайное недоверие, эта темная ревность уже зреет и скоро даст о себе знать.