Выбрать главу

Нет, Парфенов был абсолютно положительной личностью, которой чужды человеческие слабости. И в этой положительности таилась огромная созидательная сила, которую мы все, и я в том числе, любили тогда.

15

Не торопись, читатель, к выводам, к ясности, не торопись. У тебя, должно быть, уже сложилось мнение, будто лирический герой, назвавшись таковым, морочит тебе голову, так привыкшую пусть к текстовой, а пусть к подтекстовой однозначности.

Покаюсь: действительно, морочу.

Но морочу не по умыслу, а из страха быть неправильно понятым. И чтоб не было неясности, откроюсь начисто: кроме самой нежной любви и жалости, нет у меня ничего ни к Парфенову, ни к уголовнику Саше, ни к Фаику, ни к Завьяловой, ни к Сердельникову, ни к Марье Ивановне.

Все в этой жизни повязано, все вроде бы и по отдельности, а нельзя дважды возвратиться к одному и тому же человеку. Вместе с тем, как ты принял его сердцем в первый раз, так и будет в тебе развиваться это начало, потому что твоя установка не только от содержательности этого человека зависит, а от всего твоего воспитания, от того, какой душа твоя сделалась в этой короткой жизни.

Посудите сами, полюбил я Сашу-уголовника, и директора Парфенова полюбил, и кого больше, не знаю, и тот и другой зацепили во мне щемящие струны моих исканий, которые и потом продолжали звенеть в моей жизни, и звенят сейчас, и служат неким водоразделом между мной и другими людьми.

Не вправе я судить о людях, ибо, когда судишь, невольно возвышаешься над человеком, а это самое пустое и зряшно-оскорбительное занятие, палка о двух концах, так как судейство ранит с двух сторон: тебя самого, если ты судьбу подсудимого сквозь душу свою пропустил, и того человека ранит, потому что судишь ты не всю его жизнь, а только тот проступок, который на виду оказался.

Неожиданно мои пути, и пути Саши-уголовника, и Марьи Ивановны, и Парфенова перехлестнулись, завязались в один узелок, тогда-то и проявилось многое, что послужило причиной моей любви к соленгинским коллегам.

В тот самый период, когда я лепил вторую тысячу торфоперегнойных горшочков, прибежал прямо в сарай, где мы располагались, Кудлатый. Прибежал по просьбе Скирки и сказал:

— Сашку взяли.

Дети мои приостановились, поглядели на меня, растерянного, руки их ладонями кверху в черно-перегнойной коричневости застыли… Я чувствовал, что надо бы скрыть от них все эти разговоры, да поздно было, потому что Кудлатый рассказывал:

— Мастера ударил, а мастер его по шее съездил, мастеру ничего, а Сашку взяли, ну, Сашка ему тоже приварил «фонарь». Гы-гы-гы… — рассмеялся Кудлатый.

— А где Сашка теперь?

— Сидит запертый. Вечером отвезут.

Пробиться к Сашке было делом несложным: никакая не тюрьма, просто комната зарешеченная, такая времянка для нарушителей, вроде как бы при участке, где милиционер работал и спал, когда бывал в поселке. Сашка сидел спокойный: ждал.

— Что может быть? — спросил я.

— От двух до пяти, а могут и отпустить, все решит участковый, какой акт составит, ну и мастер…

Мастер был мужем Марьи Ивановны.

Я пошел к Парфенову.

Мое общение с бывшими уголовниками Парфенов не поощрял: ревностность некоторая проскальзывала: почему не школе я свое время отдаю, а еще кому-то, на сторону. Однажды спросил:

— Что вас заставляет общаться с ними?

Я напирал на общественную работу в поселке: все учителя вели тогда работу с населением, а мне досталась эта, вот и делу конец. Впрочем, оно так и было. И теперь у меня были все основания просить (Парфенов был депутатом сельсовета) — о подопечном заботился я.

Тогда мы разговорились, и о Сашкиной душе, окончательно не погибшей, я рассказал, и что надо помочь ему…

— Это ведь наше все, и жизнь наша, куда от нее уйти?

— Да, никуда от нее не уйдешь, — подтвердил Парфенов. — Надо заниматься учителю всем, такова наша работа…

И теперь Парфенов обстоятельно выслушал меня, посоветовал пойти домой к Марье Ивановне. Сказал напоследок:

— Она поймет, а потом и я поговорю с нею.

Марья Ивановна мылила голову своему младшему, а их у нее четверо мальчишек, и тот намыленный орал благим матом: «В глаза залезло!»

Марья Ивановна обхватила голову, как казанок, полотенцем и тут же отпустила малыша, а меня, совсем неожиданного гостя, сбившись с ног, стала за стол сажать, за горячие пироги. И ребятишки обступили меня со всех сторон, и руки мои трогали, и в глаза заглядывали, и на колени лезли, и кошку показывали, и собаку показывали, и от этого множества теплых рук и таких же теплых глаз мне стало совсем свободно, хорошо. Говорливая Марья Ивановна и ее дети казались совсем не северными, впрочем, вот так в быту я постоянно встречался с раскованностью детской и со взрослой раскованностью, почему-то исчезающей на людях, будто там, на людях, холодом их обдавало, отчего застывали их лица и глаза. А раз в дом вошел, переступил порог, значит, ты самый почетный человек в доме, и непременно эта почетность будет показана, и все тебе отдано по самому большому счету.