Выбрать главу

— Выходит, в каждом человеке палач и бог сидит, по Достоевскому? — спрашивает у меня Алла Дочерняева, и Ваня Золотых настораживается, глотает свой неуместный смех Ромуськов, и замирает влюбленный в Аллу Присмотров.

— Почему же палач?

— Потому что главная его тема — палачество, — отвечает Алла Дочерняева. Она сомневается в себе и поэтому стремится говорить очень уверенно, а у меня нет еще этой самой чертовой педагогической гибкости, и мне еще невдомек, что это она от неуверенности почти грубит мне, и я тоже, дурачок, почти грублю, нет бы помягче, а я этак с ходу:

— Да нет же! Никакого палачества у Достоевского нет. Главное любовь, поэтому он часами изо дня в день и смотрит в Дрездене в глаза Мадонны Рафаэлевой, и именно эта картина у него перед глазами, когда он работает, и все его герои страдают от несостоявшейся любви к другому человеку, и тянутся к этой любви, и готовы пожертвовать всем во имя любви…

— Но они же казнят себя. Постоянно казнят себя, — говорит Алла.

— Конечно, казнят, в этом смысле палачество, что ли?

— А по-моему, они отрубливают в себе все дурное! — вставляет Ваня Золотых и краснеет до ушей, поскольку слово «отрубливают» смешит ребят.

— В том смысле, что беспощадны герои к мерзости, которую они успели нажить себе, — соображаю я.

— Значит, палачество? — Алле ужасно хочется вбить мне в голову и всем вбить, что бог и палачество главная тема романов Достоевского, и, наверное, до моего прихода в класс она долго доказывала это. И я чувствую, что ей страсть как понравилось это слово «палачество», ранее неведомое, и меня пугает это замыкание исключительно на совестливо-нравственной стороне творчества Достоевского, ибо я вижу Достоевского иным, совсем другим, чем он представлен в некоторой критике, и даже вижу его в чем-то совпадающим с программой, которую веду, и вижу некоторые просчеты, когда в прошлом году предательски молчал, слыша, как дети произносили взятые из учебника напрокат все эти бездумные: «Достоевский не понимал, Достоевский оклеветал».

Судьба Достоевского, говорю я, как и все его творчество, это в принципе развитие прогрессивных идей, потому что сам писатель был социалистом, за что и приговорен был к расстрелу, и это самое главное в его творчестве, в его философии, и что социализм по Достоевскому — это совпадение общего блага с личным счастьем человека, а высшее счастье человека — это счастье другого человека, и что такая позиция исключает эгоизм, даже разумный. И я рассыпаю все свои соображения, связанные с Сашкиной историей, о том, как мерзко, предположим, я поступил бы, если бы спасал другого человека только для себя, для своего собственного очищения. Возможно, это даже этап в моем человеческом развитии…

Присмотров втягивает под парту свои огромные валенки коричневые, губами шевелит, будто что-то подсчитывает, и вслух начинает говорить, совершенно забывшись:

— Если я делаю добро другому человеку и получаю радость от этого, и становлюсь лучше от этого, то какая же разница, если бы я получал радость от того, что радостно другому, а потом уже мне…

— Совсем все перемешалось! — оживилась Оля Самойлова.

— Ничего не перемешалось! — настаивает Присмотров.

— Абсолютно ничего не перемешалось! — поддерживает Алла.

— Конечно, не перемешалось, — говорю я и признаюсь, что мне и самому толком не ясна эта тонкость в разнице. Я не то чтобы запутался, а постоянно ломаю голову над этим, потому что на самом себе чувствую, что в первом варианте неизбежен разумный эгоизм, а следовательно, нечто безнравственное, а второй исключает безнравственность. Но, может быть, я не прав…

Входит Парфенов (это было после уроков), и я с ходу, совершенно искренне задаю Парфенову тот же вопрос. Я кривлю душой, прячу в дальний угол Федора Михайловича, задвигаю его, чтобы не омрачать учебника жизни, говорю, что спор у нас идет исключительно по Чернышевскому, впрочем, с этого все и началось, с этих самых разумных эгоистов, с социализма истинного и утопического.