Выбрать главу

Вот точно так и здесь. Расклад весь был обозначен изначально. Они дружили со мной. Но и у каждого накопилось ко мне что-то такое, за что нужна была отместка.

Такая игра. И чтобы не сразу распластывать, а подготовочка чтоб была. Чтобы разогреться можно было, чтобы я, их разогрев, зацепил за живое, чтобы отклик естественный из сердца шел. Сердельников, как в том преферансе, семерочку подкинул:

— А может, и разрешается школьную программу менять, часы увеличивать на физкультуру, дополнительные уроки вводить?! Может быть, мы не знаем, а есть какое-то особое разрешение такое?

Я эту семерочку пытаюсь тузом червей, а мне его, туза, восьмерочкой козырной справа, это Фаик:

— Никакого разрешения нет нарушать государственную программу, я предупреждал многократно. И если так дальше пойдет, нас просто к ответственности всех могут привлечь.

Я и короля червонного бросаю на стол:

— Я же для общего блага старался.

А мне червонного короля Фаик девяточкой козырной, и тихонько:

— Это грубейшее нарушение дисциплины: нарушать государственную программу, применять запрещенные методы.

И справа и слева пошли ходы разные, сплоченные, и шепот пошел, и я уже не различаю сидящих: только вижу голубое — это кофта Завьяловой, и рыжая голова Сердельникова, и только часть лица Парфенова вижу: не нравится ему ход разбирательства, но он не вмешивается — пусть другие, а он — как коллектив скажет, так и будет, и его жена, библиотекарша, глаза опустила совсем, вчера еще я у нее взаймы мыльный порошок брал, все смеялась, усаживала за пироги, а теперь ей тоже не по себе, и Поляков глаза отводит, вижу, а меня всего на части разрывает: как же это ни за что меня из моей счастливости вышвыриваете!

И я путаю карты. В яростное доказательство кинулся, опрокинул доводы Сердельникова, доводы Фаика, завьяловские доводы расшвырял. Я говорил, что меня несправедливо обвиняют. Еще вчера, позавчера, неделю назад приводил я доводы, все вы, и Сердельников, и Парфенов, и Фаик, хвалили меня, отмечали, что и культура есть, и уроки прекрасные, и внеклассная работа на уровне. И вдруг в один день все исчезло?! Как же вы будете мне смотреть в глаза, люди добрые! Тогда-то и сложилась модель моего ответного поведения: не уступать в своей правоте. Чего бы это ни стоило дальше, а себя не ронять. Да и не ронялось мое человеческое достоинство. Просто оно выше меня было. И я подспудно это чувствовал, а они никак.

Нет, я не нападал, не обвинял, не приводил в пример чужие промахи. Я скорее оправдывался. Но моя интонация была нападающей. Нельзя повышать голос, когда по ритуалу ты должен стоять ровненько. Это там, где угодно, — на улице, дома, в лесу, — ты можешь возражать, спорить, а здесь, за ритуальным столом, ты должен молчать, почитать коллектив, который превыше всего, который умнее самой истины. Потом через два дня мне Сердельников скажет:

— Не стоило так горячиться. Ну, пожурили бы. Так надо, и делу конец. Разве меня так отчитывали? Эх, не попадали вы в настоящие жернова…

И я буду молчать, потому что этот Сердельников, с его красной шеей, с черными тоненькими рытвинами вкривь и вкось, с золотыми завихрениями по ним, с красными толстыми плотницкими пальцами, с доброй улыбкой на лице, будет просто противен. И Поляков будет противен, когда подойдет ко мне и скажет, обнимая меня за плечо:

— Ну зачем же так реагировать! От такого болезненного восприятия надо избавляться. Нельзя так реагировать на товарищескую критику.

И Фаик как ни в чем не бывало подойдет ко мне и скажет:

— Вот вам ведомость, заполните ее. — И ласково добавит, точно компенсируя то свое выступление на педсовете: — Можно не торопиться. Сделаете, когда время будет у вас. Это не к спеху, — и тоже свою волосатую руку положит мне на плечо.

Завьялова останется верна себе. Я с ней не поздороваюсь, сделаю вид, будто уже видел ее, а она побелеет своими пунцово-зелеными плоскогорьями щек, и ее подбородок подастся вперед, и будет она при мне отчитывать моего Барашкина Толю, который не выполнил какое-то задание: