И другая корова, та, что посветлее, с ремешком на шее, совсем в другую сторону помчалась, и за ней прочие коровы потянулись. Я за светлушкой во всю мочь. Наперерез пошел. А она раскусила мой замысел и через кустарник птицей понеслась, только кусты трещат. И тоже глазом в мою сторону косит, будто дразня: «У нас, брат, своя филология. Своя классика. В нашей науке тоже грамотность нужна».
— За что же вы меня, сестры родные! — Это я той светлушке кричу. А она, не сбавляя шагу и уже не кося в мою сторону: «Пошел ты!»
И та пятнистая, с животом огромным (как только ей удается так лететь), уже скрылась из виду, и другие коровы то ли назад поскакали, то ли в сторону подались. Да я еще вытянулся во всю длину — за корягу зацепился. Лежу и вставать не хочется от обиды: нету никаких коров нигде, даже шороха ихнего не слышно. Пришел я один к просеке. Совсем несчастный, деда жду. Есть слабая надежда: а вдруг это обычная история? Может быть, они по запаху стали деда разыскивать? Дед явился, и в глазах его испуг застыл.
— Где коровы? — говорит он мне, точно я ему подпасок рядовой, а не гость.
Я вроде бы как для смягчения ситуации улыбочку выжимаю, чтобы из ранга подпаска чуть-чуть приподняться:
— А вы разве не встретили их?
Дед на меня из своих глаз всю сварливость, какую только за целую жизнь тут накопил, вышвыривает: готов на части меня разорвать, будто я этих коров слопал живьем в его отсутствие, так прямо расшашлычил всех подряд. И я снова жалко оправдываюсь:
— Я гонялся, гонялся за ними. А они сбежали…
— Ой-ой-ой, — застонал дед, — в жизни у меня такого никогда не было! Что же теперь будет?
И вижу я — дед чуть не плачет, еще сильнее засуетился. Туловище как-то совсем вперед у него пошло, а ноги еле волочатся сзади. Побежал он назад, я за ним едва успеваю: откуда и силы, думаю, у него взялись. Прибежали к реке — и там коров нету.
— Значит, домой сами пошли, — говорит дед, и назад верст семь мы снова бежим, уже в темноте. Действительно, на окраине были коровы. Успокоился дед. Рассмеялся. И я тоже, хотя и было мне грустно…
А на утро следующее был сенокос. Дед сказал еще с вечера, что председатель хочет со мной познакомиться.
Женщина, которая была председательницей, ничем не отличалась от других баб: и одеждой, и работой, и манерой общения. Только когда сели обедать и разлили по стаканам, она первая как бы ото всех сказала:
— Хорошо, что навестили. Спасибо за это.
…Не думал я тогда, что через два года приеду хоронить деда Николая.
Потом был еще один день: жаркий, хотя и лохматились белые облака на густой синеве, и воздух струился, будто весна была, а не конец лета. И я двинулся к реке, откуда звонкость голосов шла. Как только приметился я им, неожиданный, так девичник частью плюхнулся в коричневую прозрачность, а другой частью с криком и визгом в лес кинулся. Стоило и мне кинуться в реку, как крику столько получилось, будто кто-то этим юным телам снизу, с глубины реки животы щекотал. Да за ноги дергал. Сладкий смех вкрапливался в душераздирающие вольные звуки. Я вылез из воды и побрел в другую сторону, подальше от этих сумасшедших девиц, чьи голоса теперь призывно-томно стучались в мою спину, кружили голову.
Было такое ощущение, будто покидало меня все живое: и эти девицы, и прежние девицы, и дед Николай, которому я ну никак не нужен (это я совершенно четко понял), и все-все, впрочем, кроме мамы.
Мама теперь ждала меня. Ждала моего устройства, чтобы я ее к себе забрал.
Не могу до сих пор понять, почему мама так радостно согласилась с моим безумным решением: отправиться в эти дальние, совсем неведомые края. Почему вдруг она не ухватилась за предложение Серафимы Павловны, нашей властной и богатой родственницы, предложившей устроить мою судьбу, незамедлительно устроить. Конечно же, я это понял потом, Серафима Павловна видела и понимала все. Видела, что между мной и ее дочерьми Катей и Розой (шестилетняя Маринка не в счет) установилось какое-то неразумное напряжение, от которого я страдал. Меня не то чтобы комплекс бедности стеснял, меня угнетал тот водораздел, который незримо существовал между мной и семьей Серафимы Павловны.
Я жил с мамой в крохотной каморке, где не было окон. Это была, по сути дела, кладовка, которую по доброте своей уступили нам родственники С. П. В этой каморке, когда я читал Руссо и Толстого, Достоевского и Пушкина, рождалось состояние протеста. Я не роптал. Конечно же, меня подъедал мой социальный статус.