Уже тот, кто вторым прилетит на Венеру, пойдет искать могилу первого. И будет стоять возле его могилы. И дух первого незримой кисеей отделит второго от Венеры. Тайна чужой жизни и смерти волнует человека не меньше тайн чужой земли и планеты. Так, очевидно, устроены люди. Хорошо это или плохо? Быть может, я никогда не вспомнил бы: «О, этот юг! О, эта Ницца!.. О, как их блеск меня тревожит!» – строки, слышанные тридцать лет назад от тети или бабушки. И мама, и бабушка, и тетя ходили по этим улицам шесть десятков лет назад… И вот я вспомнил далекого Тютчева, детство, тетю – быть может, это нужнее мне, нежели все красоты Ниццы?
«Иду прямо на восток по Английской набережной. Ее тротуары неоглядно широки и пустынны. Только за агавами и пальмами отчужденно мчат авто. Набережная повышается, но море все близко, оно не отодвигается, фиолетовая полоса галечного пляжа ровна и узка. Далекий мыс уже разделяется на два мыса. (Потом я посмотрю карту и действительно выпишу названия мысов – Поншетт и Руба-Капеу.) На гребне мысов заметны кроны деревьев. Вернее, это не на самых мысах, а на горе за ними. Еще там видна башня. (Через полтора часа я узнаю, что башня называется Гросс Тур, а кроны деревьев осеняют могилы кладбища, где лежит Герцен.) Маяк красный, проблесковый, и виден уже не только огонь, но и само строение».
Я поднялся на мыс Поншетт, стал у ограды на самой его кромке, возле высокого – метров пять – креста. По контурам креста были ввинчены лампочки. Наверное, было странно и красиво видеть огненный крест, когда лампочки зажигают. Сейчас они не горели. И на кресте не было никаких надписей – в честь кого, почем у, зачем…
Огромный крест, обрыв и медленное ворчание густо-синих волн штилевого прибоя внизу, в камнях. (Потом я узнаю, что эти камни – банка Нис, и камни высыхают, когда прибоя нет совсем.)
Венера побледнела, ей предстояло растаять через несколько минут. Она уже не напоминала спутник. Восток стремительно желтел. А на западе так же стремительно рассеивался предутренний мрак. Из него все дальше и дальше распахивался простор бухты, ровная коса закованного в камни берега. И засветились розовым светом верхние этажи самых высоких зданий Ниццы.
Бумага в блокноте стала голубой: погасли огни фонарей по всей набережной. Я взглянул на часы – 07.24.
Пора было возвращаться – я сам не знал, как далеко зашел и сколько времени займет обратная дорога до отеля «Блистательный».
Но я сделал еще несколько шагов к востоку и с вышины мыса вдруг увидел внизу маленький порт, молы, суда под кранами. А между мною и всем этим стоял еще один крест и росли кактусы на склоне мыса.
И я вспомнил кладбище в бухте Варнека на острове Вайгач. Далеко было отсюда до него.
Когда-то старый моряк, капитан третьего ранга Гашев, велел мне или служить, или читать книги.
Чем дольше я живу и больше читаю, тем меньше понимаю себя и лучше капитана Гашева.
Книги связывают с человечеством, но отторгают от непосредственной жизни. Умные мысли других людей выявляют хилость собственного мышления, и появляется страх. Читать книги великих людей не опасно только до той поры, пока не почувствуешь ослабления воли к творчеству, а это и есть признак недоброкачественности таланта.
Чехов объяснял Горькому, что врезаются в землю носами не оттого, что пишут: наоборот, пишут оттого, что врезаются носами и идти дальше некуда.
А через десять лет Кафка кричал в дневнике: «Писать я буду несмотря ни на что, во что бы то ни стало, – это моя борьба за самосохранение». Кафка изучал Герцена. И грустно смеялся, когда читал: «Одной литературной деятельности мало, в ней недостает плоти, реальности, практического действия, ибо, право же, человек не создан быть писателем; письмо есть уже отчаянное средство сообщить свою мысль».
Нынче хорошая книга забывается быстро и никакого существенного влияния не оказывает, ежели ее автор длительными годами своей чистой, смелой жизни, своими поступками, обаянием помыслов и мечты не войдет вместе с книгой в читательское сознание.
Герцен не писал романов, тем более эпопей. Однако он личность великая. И потому он оказывает влияние и сейчас. Не тем оказывает, что я могу научиться у него уму или художественности. Выше своих талантов не прыгнешь. Но когда я вспоминаю, что Герцен жил на свете, я сразу вспоминаю и то, что человек должен выдавливать из себя раба.
«Творению предпочитаю творца», – писала Цветаева.
«Моральные качества выдающейся личности имеют, возможно, большее значение для данного поколения и всего хода истории, чем чисто интеллектуальные достижения» – это Эйнштейн.
Мне неизвестно, какие инстанции подняли вопрос о возвращении праха Герцена на родину. Сразу скажу, что переговоры зашли в тупик, и летели мы в Ниццу на могилу его как бы по инерции, без официальной нужды.
Но раз мы летели, то думать о Герцене было вполне естественным. И мне казалось, что сам вопрос о возвращении Герцена на родину возник из более общего вопроса – оживляющего интереса к русским революционным демократам.
Больше всего, сильнее всего оживляет в нашей памяти умерших то, что они не решили. Если то, над чем бился разум давно умершего человека, и то, над чем бьется разум сегодняшнего человека, совпадает, – это высшая почесть умершему и высшее оживление его в памяти потомков. Именно нерешенные задачи, нереализованные замыслы адресованы будущему. А решенные задачи – это памятники генералам, выигравшим когда-то и где-то сражение. Оно уже выиграно.
И мне кажется, что сейчас из-под хрестоматийного пепла на судьбах революционных демократов, в их трудах ветер русской истории начинает раздувать таящиеся там искры. Страх перед возможными ассоциациями, перед таким, например, высказыванием Герцена, как: «Я давно перестал ставить идеологию выше фактологии», потихоньку слабеет.
Итак, мы сели в плохонькую машину, которая принадлежала местной организации компартии Франции, и поехали проведать великого земляка. Нас сопровождала дама – заведующая книжным магазином левых изданий, коммунистка.
Мне кажется, что славяне наиболее плохо себя чувствуют в двух случаях: когда им надо объясниться в любви и когда они попадают на кладбище. Большинство конфузов случается тут.
– Боже мой! – сказал мой руководитель и попутчик, хлопая себя по лбу. – Цветы!
Действительно, кто же ездит на кладбище без цветов! Едем к великому земляку – и без цветов… из Ниццы.
«Букет цветов из Ниццы прислал ты мне… и плакали зарницы моей любви…» – вот что влезло мне в голову с этого момента. Перепутанные слова какой-то песенки или романса.
Сколько раз уже на похоронах или на торжественных кладбищенских церемониях происходило со мной такое – неудержимое желание смеяться, когда до крови, до онемения искусываешь губы. Самое странное в таком состоянии – встретиться глазами с другим несчастным юмористом. Никакой закус губ не помогает – смех пузырем воздуха из глубин моря взлетает на поверхность. Ты издаешь нечеловеческий, неприличный звук и только тогда на считаные секунды леденеешь от стыда.
Все потому, что на кладбище надо бывать одному. Культпоходы туда мне противопоказаны.
Переговоры о том, где в Ницце базар или цветочный магазин, быстро зашли в тупик. Дама сказала, что цветов не надо. Если местный человек сказал, что цветов не надо, значит, тут такие порядки – так решили мы.
Машина крутилась по горе, как на территории Дома творчества писателей в Ялте. Все шире распахивалась с каждым поворотом даль Лигурийского моря. Оно было пустынно – ни одного кораблика. Ноябрь – самое несезонное время на Лазурном Берегу. Именно поэтому кладбищенский сторож – в черной форме с погончиками, кокардой – нам обрадовался. Ему скучно было сидеть и бездельничать в красивой кладбищенской конторе у ворот.
Шофер извлек из багажника большой букет красных роз. Мы с попутчиком покраснели, как эти розы, и я торопливо увел глаза в сторону, потому что «…и плакали зарницы его любви…» продолжали бушевать во мне.