Выбрать главу
* * *

А потом они уехали из города, навсегда. Уехали одними из последних. Остался дом с выломанными дверями, оконными рамами, перилами — всем, что могло гореть, чем топили «буржуйки» зимой.

В последние дни перед отъездом Женя все ждал: вот-вот за окном появится Славик на золотом драконе. Он заберет его отсюда. Женя сядет за Славиком, на чешуйчатую блестящую спину, между золотыми крыльями. И они улетят навсегда. Но Славик так и не прилетел.

Потом они уехали — далеко, в Сибирь, в старый заснеженный город. Столько снега Женя и представить себе не мог: зимой сугробы наметало выше заборов.

Любимым занятием Жени было сидеть у окна и смотреть. На заснеженный двор, сиротливые голые ветки тополей, на вечно пасмурное небо.

Славик все не прилетал.

Зато прилетали драконы. Почти такие же, как там, в темной трубе; только те пищали и царапались — наверное, от испуга.

Они были слишком малы, чтобы унести Женю; подлетали к окну, замирали, быстро-быстро махая крылышками и дергая хвостами — для равновесия. Глядели на Женю влажными искрящимися глазами.

Женя никому не говорил про них. Он знал: их присылает Славик.

И, значит, самое главное еще впереди — нужно только ждать…

Милая мамочка

Я ждала их — и они появились. Я ждала их каждую ночь, с тех самых пор, как они потребовали от меня первой Жертвы. Нет, «потребовали» — не то слово, ведь они говорить не умеют, — просто я почувствовала, чего они хотят.

Вот и вы, здравствуйте, шепчу я про себя, — вижу, что вы стали еще длиннее и красивее, и страшнее. Прибавилось блеска и гибкости, и желания, наверное, тоже.

Они слышат меня, я знаю. Они появляются из черного квадрата форточки, словно сквозняк и здесь, в комнате, становятся тем, что они есть на самом деле: длинными гибкими лиловато-серыми щупальцами. Сильными. Ненасытными.

Я чувствую их немой голодный крик, их жажда передается и мне, и я тоже начинаю чувствовать спазмы в желудке. Они тянутся ко мне, плетя магические, завораживающие кольца. Сейчас я впаду в транс и отдам им себя, всю себя, свое красивое тело, свой мозг, свою душу. Они медленно, красиво изгибаются перед моими глазами, постепенно приближаясь — бесконечные прекрасные змеи, бесконечные, как тоска.

Нет, только не я. Пусть кто-нибудь другой станет вашей добычей. Разве вы посмеете напасть на меня — единственную, кто вас понимает, кто ждет вас по ночам, оставляя для вас форточку открытой. Если не станет меня — не станет и вас. Не будете же вы являться моей полубезумной мамочке, которой что явь, что бред — все едино. Да она и живет-то давно уже в бреду, неподвижная, как бревно. Прожорливое бревно. Всего-то и толку с нее, что жрет и гадит, вот уже в течение трех лет — жрет и гадит. Я выношу в горшке ее кал и мочу, меня тошнит, но дважды в день я делаю это — двумя руками переполненный горшок — осторожно, чтобы не разлить (вот уж драгоценность!) — а потом долго-долго мою руки, но перед этим надо вымыть горшок, сполоснуть его хлоркой, и все это — под непрерывное ворчание, под ее вопли и жалобные стоны, которые давно уже вызывают у меня не жалость, а раздражение, смешанное с безысходностью. Иногда мне кажется, что она бессмертна. Пройдет еще пять, десять, двадцать лет, я состарюсь, но все так же, дважды в день, буду выносить ненавистный горшок, все так же готовить еду и с отвращением наблюдать, как она набрасывается на нее, чавкает, глотает не жуя, а масло течет по ее подбородку, заросшему пучками сивых волос.

Разве она человек? Разве это может «звучать гордо»? Да она просто животное. Нет, хуже — амеба. Вот именно, амеба, огромная амеба, которая ест, а после еды, вволю накричавшись и настонавшись, впадает в спячку, для того, чтобы переварить то огромное количество еды, которое я приношу ей пять раз в день — а в выходные дни и чаще — на подносе. Ставлю поднос ей на грудь — и она начинает действовать, ненасытная амеба. Съедает столько, сколько принесешь. Я даже как-то попробовала эксперимента ради — налила борща в чашку размером с тазик. И что? Слопала. Только пожаловалась, глядя на меня с подозрением: «Чтой-то сегодня много. И зачем так много давать?»

Покормив ее, я ухожу на работу, включив для нее телевизор. Она спит под него. Только не любит передач для молодежи — слишком шумные, будят.

Но перед уходом я должна выслушать ее долгое нудное ворчание о том, что я никудышная дочь, что некоторых детей надо бы расстреливать, и было бы очень хорошо, если бы я задохнулась при рождении. Она орет, что лежит целый день одна, пока я верчу хвостом перед мужиками, что я морю ее голодом и жду ее смерти. «Да! Да! — кричу я про себя, — Я жду твоей смерти, старая нудная тварь!». Нет, она орет это не мне — она орет в трубку телефона, когда звонит своим «приятельницам» — таким же глухим, тупым, бессмертным амебам, способным лишь гадить и жрать, жрать и гадить.