Дождь усилился. Возле кафе есть парикмахерская, и Жан-Мари вскакивает на крыльцо, спасаясь от дождя. Он уже принял решение, но внутренний порыв действовать в нем не ослабевает. Не долго раздумывая, он решительным шагом входит в салон.
— Привет, мсье Ле Юеде! Пришли подстричься? Конечно-конечно, понимаю. Я обязательно буду на похоронах. Весь город придет.
Жан-Мари усаживается в кресло и говорит:
— Волосы, усы, борода. Все!
В комнате повисает тишина. К парикмахеру поворачивается сразу несколько голов, лежащих, словно отрезанные, на безупречно чистых салфетках. Может быть, плохо расслышали?
— Подровнять? — переспрашивает брадобрей.
— Отрезать!
И вот уже вокруг его лица с прикрытыми веками порхают ножницы.
— Ваш дед! — говорит мастер. — Какая потеря! Сколько всего он мог рассказать! Ему ведь говорили: «Мсье Ронан, вы должны об этом написать!» Разумеется, мы не принимали все его байки за чистую монету. Но слушать его можно было часами! Мне приходилось выставлять его отсюда вместе с клиентами. «Ступайте в бистро! — говорил я им. — Мне работать надо!» Чуть-чуть усов оставлю?
— Нет!
— Совсем узенькую полосочку! Тонюсенькую! Вы их будете поглаживать, когда вам надо будет произвести впечатление!
— Нет.
— Знаете, вас это здорово изменит. Вам будет казаться, что вы своим новым лицом тайком подглядываете за старым. Первое время вы будете без конца ощупывать лицо. И будете удивляться: а что я, собственно говоря, глажу: свои щеки или чью-то задницу?
Раздается громкий взрыв хохота. Пара-тройка самых любопытных подходит ближе — посмотреть.
— Знаете, на кого вы теперь похожи? — говорит парикмахер. — На Жана Габена. Нет, не в профиль. Но подбородок и глаза… — Он отступает на шаг и, склонив голову, изучает взглядом творение рук своих, а потом громко зовет: — Моника! Хочешь взглянуть?
Его жена встает из-за кассы и подходит ближе. «Ах Боже мой!» Она потрясенно обходит вокруг кресла.
— Тебе не кажется, что он похож на Габена?
— Что ты, совсем нет! Я бы сказала, скорее на Карда Юргенса — смотри, такой же открытый лоб! Да вас дома не узнают, мсье Ле Юеде!
Парикмахер снимает салфетку и протягивает зеркало. Жан-Мари в шоке. Неужели этот незнакомый мужчина со слишком светлыми глазами, с веснушками на лице — это он? Остальным клиентам почему-то становится не по себе, и они старательно смотрят в другую сторону. Когда Жан-Мари идет к выходу, все до одного провожают его взглядами, и в этих взглядах ясно сквозит осуждение. Он шагает прямо под ливень. Он уже жалеет о том, что натворил. Что скажет Армель? Ведь он с ней не посоветовался! Он, у которого вошло в привычку посвящать ее во все свои планы, даже самые ничтожные, никогда ничего не покупать, не поставив ее в известность. Как будто после смерти деда она стала главой семьи! Чем ближе к замку, тем определеннее зреет в нем мучительная мысль, что хочешь не хочешь, а придется показать ей монету и открыть секрет. Она и так уже после смерти деда ходит вокруг него кругами. Она уже чует тайну. Стоит ей увидеть, что из города вернулся совершенно новый Жан-Мари — не Жан-Мари, а какой-то незнакомец, явно замысливший что-то подозрительное, — конечно, ему придется во всем признаться. Он чувствует непривычный холод вокруг глаз и ушей и ускоряет шаги. Он и так опоздал. Армель уже накормила тетку обедом и теперь наверняка ждет его в столовой. С некоторых пор, стремясь упростить жизнь слугам, они стали есть вместе: Армель с теткой на одном конце огромного стола, дед с внуком — на другом. Пустое пространство зияло между ними. Блюда друг другу передавали через середину, где обычно стояли, остывая, соусы. Все-таки нужно было соблюдать хотя бы видимость дистанции. Еду привозил дед на специальном столике на колесах, потому что кухня была далеко, а повариха Мари-Анн мучилась тромбофлебитом. Если бы не дед, не его всегда приподнятое настроение и изобретательность, эти трапезы были бы еще угрюмее и мрачнее. Он обожал шутить и изо всех сил изображал из себя глуповатого метрдотеля, преисполненного важности и подобострастия одновременно. Названия блюд он сообщал с таким видом, будто был шеф-поваром знаменитого ресторана. Если это были устрицы, то он представлял их не иначе как «дщери Океана». Жареная мелкая рыба превращалась в «любимое лакомство Нептуна». Он не любил сыр и потому, когда наступала очередь десерта, морщился и брезгливо цедил: «экскремент дю Канталь» или просто: «нормандский навоз». Старая маркиза, приставив к уху руку, внимательно слушала, что он скажет, а потом хохотала до слез. А теперь… Жану-Мари становится страшно. Через парк он уже не идет, а бежит и останавливается только в вестибюле, чтобы прислушаться. Тихо. Кашлянув, он говорит себе: «Да что такое! Что я, не у себя дома?!» И тихо толкает дверь. Они здесь, обе. Старуха надела лиловый костюм, в котором она похожа на прелата. На ней блестят драгоценности. Как всегда, Армель сделала ей макияж, отчего высохшее лицо старой дамы напоминает фарфоровую маску. Глаза ее смотрят живо и строго, и в них мерцает что-то вроде укора. Армель сегодня в сером — полумонахиня, полу-учительница. В уголке рта пролегла горькая складка. Волосы она собрала назад, чтобы они не закрывали ее узкого и бледного лба. Глаза у нее неуловимого голубого цвета — цвета страсти. Она в упор смотрит на Жана-Мари, а у того нет даже сил шагнуть через порог. «Извините», — бормочет он.