Выбрать главу

Миша сидел малость напряженный, словно ожидая от процедуры то ли подвоха, то ли скорого чуда. Не дождавшись, съехал в воду по шейку, тоже попробовал закайфовать:

— А в натуре — хорошо.

Дембельский чуб его сомлел, опал на потный лоб.

— Кровь ходит, — объяснял принцип Алик. — Гля, — удивленно задрал руку, — уже красная клешня.

— То бабки тебя застесняли, — подзуживал Ян, — по самые подмышки. На сель надо было. Хлеще б кровь забегала.

— Всё тебе не так, Позгаль.

— Не так, когда «только так» или «так точно», — отвечал Ян.

Завалив голову набок, Алик скептически посмотрел на друга, хмыкнул:

— Ян, только щас подумал, на гражданке-то чё решил?

В вопросе было больше иронии, чем интереса: смотрю, мол, на тебя дружище, ну и фрукт — куда такому гражданка — накувыркаешься.

— Почти как «кем станешь, когда вырастешь?», — с усмешкой заметил Позгалёв, — а так, представь, и ощущаю, как в сопливом детстве правильные охламоны: ничего конкретного не выбирать, иначе сам себя заранее обворуешь.

Квадратная позгалевская грудина мерно вздымалась, и квадратный подбородок — с ней вместе. Сейчас капитан был похож на куб. Скруглённый, прикинувшийся шаром, но всё же куб. Отец, вспомнил Никита, тоже квадратноскулый, но весь бескомпромиссно- острый: челюсти, нос… Этот — другой, вроде хитрой скрученной гайки: не свернешь меня, не подвинешь. Отец — часто чужой, этот…

— Гляди, обломает свобода, — Алик не унимался.

— Жабрам вода не помеха. Закон Бойля-Мариотта. Обломает тех, для кого свобода — конечная точка.

— Это как?

— Это когда не запятая. Это как торт кушать с утра и до вечера…

— А ты, значит, по кусочкам, через запятую, будешь.

— Ничего не исключаю, могу сорваться и мордой в торт. Чё, спрашиваешь, делать буду? Смотри туда, товарищ мичман, — указывал Ян на вытянутые арочные окна, в которых стояла плотная синь дня, обрезанная понизу каймой барашковых крон, — с сопливых лет такого неба не видел. Тогда — да, было, потом делось куда-то — шлёп! — и крышка сверху, — привет, кастрюлькины дети!

В прищуре его, обычно нагло-весёлом, сейчас заплелось что-то сложное: и сожаление, и ностальгия с искристо-сухой ветреной грустью, какой он цедит порой морскую даль.

— Небо как небо, — отмахнулся рачьей клешнёй Мурзянов.

— Другое, — не нарушая своего задумчивого оцепенения, произнес каптри. И уже через секунду, словно стряхнувшись, — к соседским корытам:

— Эй, парни, или тоже безглазые, скажите слепоте куриной…

— Это смотря с чем сравнивать. Ну да, у нас в Калязине побледнее, хотя тоже ничего бывает небо, особенно летом… — вздыхая, заметил Миша.

— Понятно — юг, тут всё сочней, — высказался Никита.

— И эти туда же. Глаза разуйте. Юг, не юг. Ладно, цвет… Течёт небо. Время по нему ползёт. Раньше мёртво стояло, сейчас поползло. Год, два — вообще полетит, увидите. Дурак только будет загадывать, как под таким небом ходить. Любой пробор сделай — разворошит, будете ныть потом: я на бочок уложил, а мне перекособочило. И не поймешь, что по тебе перекособочило — в самый раз.

— Тебе чего волноваться — канадка и канадка, — смеялся Мурзянов.

— Вот и не волнуюсь, пусть хоть стешет маковку, под крышкой упрел.

Никита вгляделся в голубеющие полукружья пристальней, пытаясь уловить сокрытое движение времени, но не увидел ни черта.

Синь по-прежнему недвижимо висела, течь не думала, а шустро мелькающие птички будто посмеивались над ее царственной неподвижностью.