Выбрать главу

— Послезавтра. А пока прочти вот это.

Он протянул мне маленькую тонкую брошюру.

На этом в тот день наша беседа закончилась. Но едва я остался один, как мною тотчас же овладело странное, лихорадочное волнение. Я не помню, какие в тот день у нас были уроки, о чем толковали нам учителя. Я думал только об одном: чем занимаются в тех тайных кружках, о которых говорил Тамаз? Каким способом хотят создать новую, лучшую жизнь?

Еле дождавшись окончания уроков, я заперся в комнатушке и раскрыл оставленную мне Тамазом брошюру. «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма», — прочел я, и сердце мое затрепетало. Не знаю, не могу объяснить, чем так взволновали меня эти слова. Но чем дальше вчитывался я в текст «Манифеста Коммунистической партии» (так называлась брошюра, врученная мне Тамазом), тем сильнее охватывало меня волнение. Слова «Манифеста» действовали на меня не только смыслом своим (смысл был труден и даже не всегда понятен). Но была в них, в этих словах, еще и какая-то могучая музыка, которая захватывала, подчиняла себе, наполняла душу восторгом.

«Буржуазия, — читал я, — повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения. Безжалостно разорвала она пестрые феодальные путы, привязывавшие человека к его «естественным повелителям», и не оставила между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана». В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну бессовестную свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией открытой, бесстыдной, прямой, черствой…»

Я уж не помню, сколько раз в эти два дня читал и перечитывал я эти слова, с нетерпением ожидая, когда же наконец настанет долгожданное, обещанное мне Тамазом послезавтра.

И вот он настал, этот знаменательный день, определивший всю мою дальнейшую жизнь.

Был теплый вечер. Мы прошли пешком по Михайловской улице и спустя полчаса оказались в Нахаловке. Тем временем уже совсем стемнело. Улица была пустынна. Мы остановились около маленького домика. Два узеньких окошка были заслонены густыми ветками сирени.

Тамаз приоткрыл ветхую деревянную дверь и молча показал мне рукой: «Проходи!»

В комнате было человек десять — двенадцать. К моему изумлению, я сразу узнал среди них нескольких ребят из нашего училища. Но особенно поразило меня, что среди них был Дмитрий Бакрадзе. С этим парнем у меня давно уже сложились очень тесные дружеские отношения. И тем не менее он ни разу, ни единым словечком не обмолвился, что посещает эти тайные собрания.

Дмитрий улыбнулся мне, дружески хлопнул по плечу и сказал:

— Рад, что ты пришел. Теперь всегда будем вместе. И только тут я догадался, что это он посоветовал Тамазу Бабилодзе привлечь меня к работе в этом подпольном кружке.

Дмитрий подвел меня к высокому, плотному молодому человеку с бородкой, представил:

— Это мой друг Авель Енукидзе.

Так я познакомился с Ладо Кецховели.

Он был не намного старше меня, но то ли борода его старила, то ли серьезный, вдумчивый взгляд внимательных, чуть прищуренных глаз, но весь его облик говорил мне: ты еще не оперившийся птенец, юноша, а это — зрелый муж, узнавший, почем фунт лиха. Впечатление это еще больше окрепло, когда Ладо заговорил. Его голос, глуховатый, с хрипотцой, поначалу показался мне недостаточно сильным. Но вскоре я забыл об этом и думать. Слова, произносимые им, проникали прямо в душу. Они зажигали, пробуждали веру в лучшее будущее, горячую надежду на близящиеся великие перемены, беззаветную, святую любовь к трудовому народу. Впервые в жизни я понял, даже не понял, а всем сердцем почувствовал, что настоящий агитатор не тот, кто умеет красиво говорить, а тот, кто умеет донести до людей правду своей души, зажечь их сердца тем огнем, который горит в его собственном сердце.

— Настанет время, и оно уже не за горами, — говорил Ладо, — когда рабочий люд всего мира твердо скажет: лучше смерть, чем такая жизнь, как сейчас! Вспомните, друзья, слова, с которыми обратился к своим воинам перед сражением царь Ираклий Второй: «Стоит ли продлевать свою жизнь ценою трусости? Лучше смерть, чем вечный позор!» Вот так же скажем и мы с вами: «Лучше пасть в бою, чем терпеть дальше эту постыдную, жалкую, рабскую жизнь!» Пусть мы погибнем, зато дети наши будут свободными людьми, а не рабами!