Это место она выбирала не случайно. Именно эта улица, была рядом с бескрайним полем, дремучим лесом и тёмной гладью водохранилища, словно соединяла три мира — живой, дикий и потусторонний. Ляпа никогда не заходила дальше: будто невидимая граница удерживала её здесь, на стыке стихий.
— Сами, что надо, до остальных донесёте! — бросила она, обводя собравшихся пронзительным взглядом. — Нынче ночью с поля ваши мертвяки побегут — прямо к вам в дома! — голос старухи зазвучал громче, обретая странную, почти гипнотическую силу. — И вы ту погань в дом не пускайте! Мертвяки детей воровать начнут — а вы детей прячьте!
Толпа разом ахнула. Кто-то всхлипнул, кто-то судорожно сцепил пальцы. Женщины на улице невольно поднесли ладони к губам, сдерживая рвущиеся наружу вскрики. Их глаза, широко распахнутые от страха, блестели в сумеречном свете.
Воздух словно сгустился от нарастающей тревоги.
— Негде этой погани будет больше хорониться, — продолжила Ляпа, и её слова падали, как тяжёлые капли дождя. — По утру обратно на кладбище воротятся, да там и останутся. Но до утра ещё дожить надо…
Она сделала паузу, позволяя страху проникнуть в каждую душу, а затем резко выбросила вперёд руку, указывая на людей:
— Всем в деревне передайте! И ночь эту не спите. Дом и детей своих берегите!
Последние слова повисли в воздухе, словно зловещее заклинание. Женщины начали перешёптываться, мужчины хмуро переглядывались, а дети, почувствовав всеобщий ужас, прижались к матерям.
Ляпа резко развернулась, её чёрный кот бесшумно вскочил ей на плечо. Они двинулись прочь, растворяясь в сгущающихся сумерках, оставив после себя лишь тяжёлое молчание и леденящее предчувствие надвигающейся беды.
Старуха уже развернулась, чтобы уйти, но путь ей преградила женщина. Это была Прасковья — мать пропавшей Анюты, соседка Алёши. Она рухнула на землю прямо перед Ляпой, обхватила руками её изношенные лапти и зарыдала:
— Ведьма-матушка, доченька моя, Анечка, пропала! Скажи, родимая, жива ли она? Или не ждать нам её боле? Хоть тело бы найти да схоронить по-человечески…
Голос женщины дрожал, слёзы ручьями стекали по измученному лицу, оставляя на щеках мокрые дорожки. Она вцепилась в край старухиного платья, словно это был последний якорь в её рушащемся мире.
Ляпа замерла. Её пронзительные, не по-старчески ясные глаза внимательно изучили женщину — каждую морщинку, каждый дрожащий мускул на лице, каждую складку на платье. Молчание длилось так долго, что Прасковья невольно подняла взгляд, полные отчаянной надежды.
Наконец старуха заговорила, и голос её прозвучал неожиданно резко:
— То твой муж пасух, что Лешаку за воровство коровы бока намял, да так, что тот чуть дух не спустил?
Прасковья замерла. Слёзы мгновенно высохли, глаза широко раскрылись. После мучительной паузы она едва слышно прошептала:
— Да…
Ляпа едва заметно улыбнулась — не добродушно, а скорее с каким-то тайным удовлетворением.
— Ступай домой, Прасковья. И мужу своему скажи: пусть на кладбище ступает, да с собой пяток мужиков берёт. Пусть ждут там.
В этих словах таилась неведомая сила — не угроза, не обещание, а легкая тень надежды. И Прасковья медленно поднялась, не сводя глаз со старухи. Затем низко, почти до земли, поклонилась и бросилась бежать — сначала неуклюже, спотыкаясь, потом всё быстрее, растворяясь в сгущающихся сумерках.
Ляпа повернулась и неторопливо двинулась в сторону поля. Её чёрный кот скользнул следом, бесшумно, как тень.
Деревня мгновенно ожила — но это была не обычная суета, а тревожное, лихорадочное движение. Люди перебегали от дома к дому, сбивались в кучки, шептали, вздыхали, крестились. Кто-то торопливо запирал двери, кто-то собирал детей под крышу. Воздух наполнился гулом голосов, скрипом ставен, лаем собак — всем тем хаосом, что рождается в час великой тревоги.
Алёша, всё это время, неподвижно сидевший в кустах, выскользнул из своего укрытия. Сердце колотилось в груди, но в голове уже сложился чёткий план. Он бросился домой — не крадучись, не прячась, а твёрдо и решительно.
Войдя в избу, он без предисловий объявил:
— Батя, надо ставить баррикады!
Отец, хмуро посмотрел в глаза сына. И в одно мгновение понял, перед ним больше не ребенок, это уже мужчина, смелый и решительный. После секундного раздумья он кивнул.