Время от времени Маруся поворачивала голову, встречалась взглядом с Авдотькой — и на миг в её глазах вспыхивало что‑то, похожее на узнавание. Тогда Авдотька улыбалась — робко, почти несмело, — и девочка в ответ той, тоже немного пыталась улыбнуться, но получалось у нее это плохо. Авдотья не сомневалась, дети придут в себя. Когда они их нашли, те были полумертвые. Пройдя какое-то время дети все больше наполнялись жизненными силами. Кто-то и вовсе проснулся. Так, что то, что они станут прежними, это только дело времени.
Так они шли — медленно, осторожно, будто каждый шаг требовал невероятных усилий. Пыль поднималась из‑под ног, оседала на одежде, но никто не замечал этого.
Солнце поднималось выше, согревая их спины, а впереди уже виднелись крыши изб — родные, надёжные. Дома ждали. Дома были готовы принять своих детей обратно.
Первой к ним подбежала заплаканная Прасковья. Её волосы растрепались, платок сбился набок, а глаза, красные от слёз, едва различали очертания родных фигур сквозь пелену горя и радости. Она рванулась к мужу и дочери так стремительно, что едва не споткнулась — но в последний миг удержалась, распахнула объятия и с хриплым, прерывистым всхлипом прижала их к себе.
— Живые… мои живые… — шептала она, уткнувшись лицом в плечо мужа, а другой рукой судорожно гладя дочь по спутанным волосам. — Я думала… я думала, что больше не увижу…
Дочь, ещё сонная и растерянная, сначала не поняла, что происходит. Но когда до неё дошёл смысл объятий, тихий детский плач прорвался сквозь материнскую хватку. Девочка вцепилась в Прасковью, прижалась всем телом, будто пыталась влиться в неё, стать частью её существа — лишь бы не отпускать.
Прасковье рыдала навзрыд, её плечи содрогались, слёзы катились по щекам, падали на одежду, но в этих слезах уже не было только горя — в них рождалась новая жизнь, новая надежда. Она целовала дочь в макушку, в щёки, в глаза — торопливо, жадно, словно боялась не успеть наполнить себя этим прикосновением.
— Больше никогда… никогда не отпущу… — бормотала она, прижимая их обоих к груди.
В это время из толпы, разрывая круг молчаливых свидетелей, вырвалась мать Маруськи. Её платье было изорвано, ноги босы, а лицо — в грязных разводах от слёз и земли. Но глаза горели таким неистовым светом, что казалось, она не шла, а летела.
Увидев Марусю на руках Зендора, она вскрикнула — звук, похожий на крик раненой птицы, — и бросилась вперёд.
— Доченька! Моя доченька! — её руки обхватили девочку, потянули к себе, но она не вырывала её из рук Зендора — лишь прижалась к ней всем телом, покрывая лицо Маруси поцелуями. — Ты жива… ты жива…
Маруся сначала замерла, будто не узнавая мать, но потом её тонкие пальцы неуверенно потянулись к её лицу, коснулись мокрых щёк, и девочка тихо прошептала:
— Мама…
Этот шёпот стал для женщины последней каплей. Она разрыдалась, прижимая дочь к груди, целуя её волосы, шею, руки — всё, до чего могла дотянуться. Затем, словно вспомнив о ком‑то ещё, повернула голову и увидела Авдотьку.
Не говоря ни слова, она протянула к ней руку, притянула к себе и обняла обеих — дочь и девочку, которая помогла её спасти. Её губы касались их щёк, лбов, висков — она целовала их, как будто пыталась передать через эти прикосновения всю свою благодарность, всю невысказанную боль, весь страх, что терзал её душу этой ночью.
— Спасибо… спасибо… — шептала она, голос её дрожал, но в нём звучала такая искренность, что у многих в толпе навернулись слёзы.
Один за другим родители терявшихся детей вырывались из толпы. Кто‑то бежал, спотыкаясь, кто‑то шёл, едва переставляя ноги, но все — с одним и тем же выражением на лице: облегчением, граничащим с безумием.
Мать мальчика, которого нёс младший близнец, упала перед ним на колени, обхватила сына за ноги, прижалась лбом к его коленям и долго не могла вымолвить ни слова — только всхлипывала, дрожа всем телом.
Отец девочки, которую держал кузнец Прохор, подошёл молча, взял её на руки и прижал к груди так крепко, что она тихонько пискнула. Он не плакал — просто стоял, закрыв глаза, вслушиваясь в биение её сердца, будто проверял: «Жива. Жива».