— Ч-чёрт! — выдохнул он, и в этом возгласе впервые прорезался настоящий страх — не тот, что тлел внутри, подпитывая гнев, а холодный, животный, сковывающий мышцы.
Он рванулся назад, упираясь руками в мокрые стебли осоки, но болото лишь сильнее сомкнулось вокруг него, словно живое, голодное существо, наслаждающееся борьбой жертвы. Трясина хлюпнула, выпуская пузырьки воздуха, будто усмехаясь его попыткам вырваться.
— Не-ет! — вскрикнул он, уже не скрывая паники. — Нет, нет, нет!
Он замолотил руками по воде, пытаясь найти опору, но под пальцами лишь скользили мокрые корни и скользкие пучки травы. Ноги уходили всё глубже, холод пробирался до костей, а сердце колотилось так бешено, что, казалось, готово было выпрыгнуть из груди. В голове закружились обрывки мыслей: «Кто теперь поможет? Кто услышит?»
Он огляделся — вокруг лишь безмолвный лес, равнодушный к его судьбе. Ни дымка, ни голоса, ни малейшего признака жизни, кроме кваканья лягушек где‑то вдали.
— Помогите! — крикнул он, но голос прозвучал жалко, надтреснуто, будто чужой.
Ответа не было. Только ветер прошелестел в вершинах деревьев, словно насмехаясь.
Он снова рванулся, вложив в этот рывок все остатки сил. На миг показалось — удалось! Нога чуть высвободилась, но тут же соскользнула, утягивая его ещё глубже. Теперь трясина добралась до колен, медленно, неумолимо подбиралась к бёдрам.
— Ну, чаго, ты тут снова?! — раздался вдруг резкий, скрипучий голос, и мужик замер, будто наткнувшись на невидимую стену.
Он медленно поднял глаза — и сердце ухнуло в пятки. На краю болота, словно выросшая из самой трясины фигура, стояла старуха. Её силуэт вырисовывался на фоне бледного неба чётким, почти зловещим контуром. Тёмный, выцветший от времени и непогоды платок окутывал голову и плечи, скрывая волосы, но не мог скрыть пронзительного, ледяного взгляда.
Мужик невольно сглотнул — в горле пересохло, слова застряли где‑то между страхом и злобой. Он попытался выпрямиться, но трясина лишь сильнее обхватила ноги, будто удерживая его на месте, не позволяя ни отступить, ни броситься вперёд.
— Я ж тобе сказывала, чтоб глаза мои больше тобе не видовали! — её голос звучал как скрежет ржавого железа по камню, каждый слог резал воздух, оставляя в нём след холодной угрозы. — А ты всё лезешь, всё зудишь, как муха, такая же надоедливая.
— Ведьма -матушка, помоги, милая! — голос мужика дрожал, срывался на хрип. Он стоял перед Ляпой, сгорбившись, словно тяжесть невысказанной вины придавила его к земле. — Я к тебе на поклон шёл… Ты ж всё, как обещала, сделала: Матрену ко мне приворожила. Да только… померла девка-то. И теперь меня за собой тянет. Слышу её зов каждую ночь — будто из-под земли доносится, в самое сердце врезается.
Он поднял на старуху заплаканные глаза, в которых смешались отчаяние и последняя, угасающая надежда.
Ляпа слушала, не перебивая. Её лицо, изборождённое глубокими морщинами, оставалось бесстрастным, лишь в уголках губ затаилась едва уловимая усмешка. Она медленно покачала головой, и седые пряди, выбившиеся из-под тёмного платка, качнулись в такт движению.
— Ну, всё правильно, — наконец произнесла она, и голос её, сухой и скрипучий, словно трение старых досок, разрезал напряжённую тишину. — Хотел невесту — ну и получил.
Мужик вздрогнул, будто от удара. В его взгляде вспыхнула злоба, смешавшаяся с ужасом.
— Я живую хоте! А ты мне мертвую сосватала!
Старуха усмехнулась:
— А, я знама!? Когда ты ко мне приходил, она живая была. Когда ворожила она живая была. А уж умерла она посля… Свое дело я сделала. Теперьча твое дело, за судьбой своей в могулу проследовать, за счастьем своим. Как там…и в жизни и смерти, вместе навсегда-а. — ведьма засмеялась в голос.
— Ах ты, ведьма старая! — выкрикнул он, сжимая кулаки. — Так ты специально всё придумала?! Ты знала, что она… что она…
Ляпа не двигалась, но в её неподвижности таилась такая сила, что мужику показалось — ещё миг, и земля под ним разверзнется, поглотит его без следа. Её глаза — черные, почти как это бездонное болото в ночи, но при этом пронзительные, как два острия — не отрывались от него. В них не было ни гнева, ни ярости — лишь холодное, всепоглощающее презрение, будто она смотрела на что‑то ничтожное, недостойное даже её внимания.