— Можно к вам?
Рассказ стал лучше, хотя и теперь был кривобок. Ахмат опять вздыхал и томился, а уходя, сказал с угрозой:
— Хоть год мучайте — не брошу.
Только после седьмой переделки, когда он пришел ко мне побледневший с воспаленными глазами, я сказал наконец:
— Теперь можно, пожалуй, нести в редакцию.
— Можно?! — расцвел он и, даже не простившись, выбежал из комнаты.
Потом, как полагается, для Ахмата потекли дни мучительных ожиданий. Он даже осунулся в лице. Сидя на стуле, он тихо, упавшим голосом говорил:
— Не напечатают, нет. Скажут — какой такой писатель! Совсем мальчик!
И поднимал на меня темные блестящие глаза с затаенной мольбой…
Но обнадеживать я боялся и неопределенно говорил:
— Что ж, все мы были мальчиками.
Чтобы отвлечься, он принимался рассказывать о чем-нибудь, например, как на уроке географии кто-то повесил карту вверх ногами и девочка приняла Каспийское море за Балтийское. А заканчивал так:
— Скажут: зачем про бабушку? Война…
— Что ж, что война, — отвечал я. — Когда ж и писать о таких бабушках, как не в войну!
Однажды над Нальчиком разразился ураган. Я сидел у окна и через стекло смотрел, как трепетали каждым листом пригнутые к земле платаны, как все небо покрылось пыльной мглой.
Вдруг дверь взвизгнула, хлопнула, и что-то с таким громыханием промчалось по комнате, будто в нее ураганом занесло лошадь. Я быстро оглянулся и оторопел: передо мною был Ахмат, тот самый Ахмат, который входил всегда бесшумно, как котенок. Но что за вид! Волосы спутанные, лицо бледное, глаза, как у пьяного.
— Ахмат! — воскликнул я. — Ты испугался урагана?
Он отрицательно качнул головой.
— Так в чем же дело? Что тебя испугало?
— Меня не испугало, — скорее прошелестел, чем сказал он. — Меня…
Он не договорил, вынул из кармана сложенный лист газетной бумаги и, не давая мне, прижал ладонями к груди.
— Вот… Я ждал… Каждое утро стоял около редакции… Швейцар выходил и клеил… А сегодня… Сегодня стал швейцар клеить, а ветер вырвал у него, поднял к самому небу и понес. Я бежал за ней, быстрее ветра бежал… А когда она падала с неба, я увидел… еще в небе увидел, что… И у меня потемнело в глазах…
Я осторожно высвободил из его рук газету. Над подвалом сразу бросился в глаза заголовок: «Бабушка».
Рассказ печатался с продолжениями, из номера в номер, и эти дни были для Ахмата днями упоения. Он просыпался с птицами, шел к зданию редакции и там, в сквере, часами сидел на скамье, дрожа от сладостного ожидания. Ждал он счастья.
Счастье выносил под мышкой сонный швейцар. Этот медлительный кабардинец сначала долго мазал деревянный щит клейстером, потом прикладывал к нему развернутый газетный лист, потом целую вечность возил по листу ребром руки, расправляя каждую морщинку. Но и после этого он не уходил, а, заслонив спиной Ахматово счастье, крутил цигарку, пускал из ноздрей расходящиеся книзу, как седые усы запорожцев, струйки дыма, сплевывал и так внимательно всматривался в небо, будто там у него были родственники или добрые приятели. Теряя терпение, Ахмат тихонько отстранял кабардинца плечом и впивался в мокрые строчки. А потом бежал к газетному киоску, и там опять начиналось мучительное и сладостное томление. Когда газета попадала наконец к нему под рубашку, он вихрем несся ко мне.
— Теперь про дедушку писать буду, — говорил он, блистая счастливыми глазами. — Вы не слыхали про него? О, это был такой джигит, такой джигит!
Я сказал:
— Теперь ты будешь уроки делать и больше ничего.
Напоминание об уроках сразу сбросило Ахмата с небес. За последнее время он успел накопить три «плохо». А экзамены были на носу.
— И ко мне приходи пореже. Пока не подтянешься.
Нелегко было мальчику, чей только что напечатанный рассказ вызвал у всех горячие похвалы, вернуться к решению уравнений с одним неизвестным. Но, подавив вздох, Ахмат взялся за учебник. Ко мне он не являлся. Только передавал с хозяйкой записки: «Осталось два «плохо», «Осталось одно «плохо». Когда принес третью записку, хозяйка сказала:
— Нашел почтальона! Иди сам!
Он приоткрыл дверь и, не переступая порога, сказал:
— Нету больше «плохо». Можно к вам?
День мы провели в парке. Парк был в солнечной дымке. Дремали голубые ели. От липовой аллеи тянуло запахом меда. Внизу, за парком, неумолчно журчала речка.
— Вот как тихо! — удивлялся Ахмат. Он прикрыл глаза, прислушался. — Совсем тихо. Во всем свете.
И вдруг, пораженный возникшей мыслью, вскинул на меня недоуменные глаза: