Зато в самом доме произошли решительные перемены. Папаша Пагач уже не был нахлебником, которого только терпели. Наоборот, он теперь проявлял небывалую работоспособность. За те два дня, когда на его «скрипучке» лежал больной и измученный советский парень, старый Пагач изменился до неузнаваемости. Ускорился ритм его ковыляющей, неровной походки, оживились глаза, вечно смотревшие на мир словно из мутных омутов вечных слез. Он строго следил, как Милка, у которой к заботам о ребенке прибавилась еще забота о больном, кормила гостя, все еще очень слабого, мечущегося в горячке и кашляющего кровью. Милка мягко отстраняла отца и Мартина, когда те пытались по-мужски неловко ухаживать за спасенным человеком.
Лишь мамаша Пагачова хранила ледяное безразличие, по-своему проявляла пассивное сопротивление. И не протекторатные законы, не гестапо, не опасность налета вооруженных до зубов карателей заставляли ее с неприязнью относиться к опасному гостю. Свой дом она считала суверенной территорией, потому что здесь с незапамятных времен жил ее род. Войну и все с ней связанное она считала делом других, ее не касавшимся. Война никогда не занимала ее мысли. И если бы не отсутствие Юлинека и все более ощутимые трудности с продовольствием, война катилась бы себе где-то мимо ее дома.
Нужда волнами приливала и отливала с чередованием урожайных и неурожайных лет. Мамаша Пагачова затягивала потуже пояс юбки и, сжав зубы, налегала на работу.
Исхудавший, обессиленный горячкой парень, лежавший в постели мужа, был неприятен ей уже тем, что предстояло делиться с ним едой. Пока, правда, ел он мало. От куриного супа, а потом и от мелко порубленного мяса его вырвало в мучительных приступах кашля. Милка, с помощью отца и Мартина, влила ему в рот подогретое собачье сало. Больной мотал головой в невольном отвращении, но старый Пагач крепко держал его и не отпускал. Немного лекарства больной все-таки проглотил. Уже на другой день, возможно благодаря этой процедуре или действию собачьей шкуры, приложенной к его груди, кашель стал уже не таким страшным, надсадным.
Мамаша Пагачова опасалась, что, как только больной поправится и начнет регулярно есть, пойдут под нож и оставшиеся куры. А может, овца или коза. Да, вовсе ни к чему был лишний рот в этой семье. Пагачовой никогда никто ничего не давал. Каждый кусок для себя, для своих детей и ленивого, вечно пьяного мужа ей приходилось выжимать из каменистого поля да из тугого вымени коровы и коз. Она так никогда и не научилась быть щедрой, а гостеприимство считала барской прихотью.
В самом начале войны, когда нужда была еще не такой острой, мамаша Пагачова с криками выгнала из дому родную сестру, которая явилась к ней попросить немного еды. Сестра ушла с пустыми руками, та самая сестра, которую Пагачова в свое время столь решительными мерами лишила ее доли наследства. С той поры никто из братьев и сестер ни за чем к ней не обращался.
Но поразительная перемена, происшедшая в муже, да опухшая скула, все еще не позволявшая ей как следует открыть рот, удерживали мамашу Пагачову от протеста. Она только ворчала у плиты, чтобы старик Пагач пригласил для своего гостя кухарку из Вены. Таким присловьем она с незапамятных времен защищала свое не ахти какое кулинарное искусство, забывая, что сама когда-то служила в этом чужом городе. Правда, кухаркой ей быть не доводилось, она была только горничной, ничему там не научилась и готовила традиционные блюда горцев, в которых преобладали картошка с капустой. Ворчливый безадресный протест мамаши Пагачовой был лишь тенью ее прежней агрессивности. Эта суровая, никакими симпатиями — исключая сына Юлинека — не обремененная женщина поняла на старости лет, что, собственно, не знает своего мужа. Но от владычества своего в доме она отказываться не собиралась. Попросту выжидала, когда у старого Пагача пройдет приступ властолюбия, когда он поглубже заглянет в свою фляжку, чтобы в последующем похмелье стать беспомощным, как ребенок. Тогда-то мамаша Пагачова с процентами рассчитается за свое унижение.