— Ох уж эти женщины, — печально и очень умудренно вздохнул он, вернувшись с шилом и дратвой к бревнам.
От Мити его настроение не укрылось. Он весело улыбнулся.
— Эх ты, старикан, — с ласковой насмешкой передразнил он Гришку. — Много воды утечет, пока узнаешь, что такое женщина. Женщина, парень, это как тайга. Знай успевай удивляться да учиться.
И мало-помалу Митя рассказал о своей любви к Марье, единственной в его жизни женщине. К женщине, которую он то любил, то ненавидел, а бессонными ночами готов был тысячу раз придушить своими сильными руками. О любви к той Марье, которая, быть может, теперь, когда Митя далеко от нее и от трех своих сыновей и за тысячи километров от родной тайги, уняла свое щедрое сердце, чтобы потом, истосковавшись, открыть его Мите, когда он вернется.
— Хорошая жена как добрый конь, — заключил свои размышления Сибиряк. — Можно испортить. Никогда, Гришка, не верь добродетельной женщине. Добродетелью она прикрывает нехватку жара, в котором ей отказала природа. Тигра не заставишь питаться травкой, а зайца — мясом и кровью.
Женщин Гриша почти совсем не знал, а вот Митей безгранично восхищался. И принял к сердцу это поучение друга, как и все остальные. Он даже не удивился тому, что Митя не всегда бывал таким благоразумным, каким он его знал. Представить себе Митю в роли Отелло Гриша просто не мог, да это ему и в голову не приходило.
И вот теперь он тащится по замерзшим бороздам от саней бескидских крестьян, которые возят с гор бревна к лесопилке у реки… Внезапно он осознал, что уже рассвело. Очертания изб постепенно выступали из тьмы. Над иными трубами несмело закурился дымок.
Гриша наконец пришел в себя. Засунул пистолет в нагрудный карман и прижал, чтобы он был всегда под рукой. Огляделся повнимательнее. Увидел, что стоит у самой околицы. Восток уже окровавился лучами восходящего солнца, в ту сторону убегали сверкающие рельсы. Последним домиком в деревне была станция. Маленькое здание из красного кирпича: зал ожидания, квартира железнодорожного служащего и уборная…
Вероятно, это было чудо: в зальце топили. Гриша еще с улицы расслышал грохот угля в железном ведре и стук печных дверок. Непонятно только, зачем топят, когда дверь нараспашку… Гриша разглядел женскую фигуру в шерстяном платке на голове, в лыжном костюме и в стоптанных домашних туфлях.
Веселые язычки пламени лизали обгорелую слюду в печной дверце.
Гриша был уже не в состоянии обдумывать свои действия. Огонь манил слишком сильно. Гриша вошел в зал ожидания и закрыл за собой дверь. Сел на лавку, привалился к грязной стене и мгновенно уснул.
II
Его разбудила немецкая речь. В первую минуту ему почудилось, что он опять в лагере военнопленных. Даже показалось, что он слышит лай собак в коридорах и храп Никифора, не терявшего цветущего вида ни на фронте, ни в немецком плену. В лагере Гриша довольно часто ссорился с Никифором — мешал спать Никифоров храп. Румяный белорус, как и все храпуны, уверял, что спит совершенно тихо.
На сей раз возле Гриши храпел не упрямый Никифор, а весьма неопрятный деревенский житель в поношенном грубошерстном пальто, с печально обвисшими усами на заросшей физиономии. Во сне он доверчиво положил голову ему на плечо. Засаленная шляпчонка сползла с его лысой головы. Когда Гриша испуганно дернулся, мужичок что-то пробурчал, натянул на голову шляпчонку и продолжал спать.
Зальце было полно. Три тетки в шерстяных платках и шнурованных ботинках жались к остывающей печке. Господин городского вида надменно изучал безнадежно изорванное расписание поездов на стене.
В противоположном углу четверо немецких солдат громко разговаривали на своем жестком языке. Перочинными ножами они разрезали на куски колбасу и ели с черным хлебом. Их ранцы с полным полевым снаряжением стояли на полу.
Наблюдая за всем этим из-под полуопущенных век, Гриша постепенно стряхивал с себя оцепенение. Теперь он старался определить свое положение среди всех этих людей, понять, достаточно ли он неприметен.
Старика, который снова захрапел, привалившись к Гришиному плечу, щеголем не назовешь: пальто, явно с чужого плеча, было кое-как залатано, местами зияли дыры. Воротник, засаленный до блеска, спереди был забрызган табачной жижей. В крайнем случае их обоих можно было принять за пьяных бродяг, скажем, за отца с сыном.