Выбрать главу

Дерзкий был сызмальства. Никогда не унывал. Случалось, еще мальчишкой, поборет его кто-нибудь из сверстников, а он встанет, отряхнет штанину и говорит:

— Ничего! Все равно моя возьмет.

II действительно, удача была к нему благосклонна. До не­давнего времени жил — горюшка не знал. Н хозяйство имел хоть и небольшое, да крепенькое. А с осени его закрутило. Всю зиму промаялся. Из дому — ни шагу. То ли возраст да бурная жизнь сказывались, то ли старые раны донимать начали. Худо стало Онбаю. Слег в постель. И хоть с этой поры тихо возле совхозной конторы, однако рот Онбаю никто за­ткнуть не смог. Только и слышно в ауле: «Онбай сказал так», «Онбай сказал этак». И люди по-разному относились к шаль­ным его словам. Одни осуждали: «Никак не уймется, хоть и к постели прикован». Другие сочувствовали: «Трудно бедо­лаге смириться со своей судьбой». Осуждающих было много, сочувствующих — мало. Всю жизнь он всегда за что-то вое­вал, упивался своей неуемностью, а тут, когда пришлось бо­роться с собственным недугом, пылу у пего заметно поуба­вилось. Дети же, как нарочно, выросли не в строптивого отца, а в мать, не способную подобрать даже собственный обвисший подол. Все сплошь тихие, бессловесные. Старший был шофе­ром. За какую-то провинность недавно отстранили от баранки. Онбай, узнав об этом, пришел в ярость: «Все из-за моей бо­лезни. Будь я на ногах, я этого начальника костылем шарах­нул бы так, что отец его в могиле от боли взвыл!» И при этом и так и сяк костерил сына, на что тот только носом швыркал и все мямлил: «Ну ладно, отец. Хватит, может быть...» Теперь сакманщиком устроился на далеком чабанском становище.

Должно быть, махнул Онбай на сына, понял, что проку мало, вот и позвал Карабалу. Над ним, как над родственником, он всегда подтрунивал. «Пропадай ты хоть сутками в куз­нице, все равно не достичь тебе славы Хасана. Тот слоняется по аулам, в картишки поигрывает, ест-пьет сколько влезет. Кто-то за него отдувается, отару пасет, а вся слава — Хасану, вся честь — Хасану. На выставку в Алма-Ату и в Москву едет он. В разных представительствах сидит он. Ковры, индийский чай получает он. Речи почтенных слушает он. А тебе в на­граду — одна унылая песня молота и наковальни».

За всю свою жизнь Карабала лишь второй раз едет в рай- онный центр. Впервые ездил он туда вместе с другими джи­гитами в военкомат. Было это в первый год войны. Признали его тогда непригодным: то ли вывих в коленном суставе об­наружили, то ли плоскостопие. Ну и раза два-три гостил в соседнем ауле у родственников жены. Теперь вот еще соб­рался в путь. Выехать-то выехал, а от волнения сердце под­скакивало к горлу и даже подташнивало, будто топленого масла объелся. Побаивался он и предстоящей встречи с рай­онным начальством, которых Онбай представил... ну, если и незаконченными бюрократами, то, по крайней мере, форма­листами, каких свет не видывал. Одному из них, по словам Опбая, сколько пи плачься, как ни убеждай, все нипочем. Дес­кать, ни дать ни взять — охотничий пес. стерегущий свою жертву у поры. Другой, мол, от снеси так вознесся, что и род­ного отца через порог своего кабинета не пустит, пока не продержит часика два у двери. Третий — бумажная душа, буквоед, скупердяй, у которого зимой снега, а детом травинки не выпросишь. Этот так просто ничего из рук не выпустит, все за семью замками держит, каждую бумажку десять раз обню­хает, каждую буковку глазами просверлит. Вообще, если по­слушать Онбая. то во всем районе нет ни одной порядочной души, за исключением, пожалуй, дородной горластой офици­антки чайханы, которой достаточно подмигнуть и подкинуть одну синенькую, чтобы тотчас перед тобой появилась «бело- головка» с закуской. И при этом он еще насильно толкает его в это бюрократическое логово, требуя вырвать для него маши­ну. Разве по силам робкому аульному кузнецу такую просьбу исполнить?! Легче, наверное, гору сдвинуть, озеро вычерпать, чудо чудное сотворить. Однако так, для очистки совести решился-таки уважить просьбу больного родича, съездить ра­зок в район, чтобы не обижался потом, дескать, ради меня даже клячу свою пожалел лишний раз оседлать.

Резвая на воле и ленивая, спотыкливая под седлом, ло­шадка трусила так вяло, что седоку можно было без труда сосчитать каждый хвостик полыни по обочинам. Аршинную резиновую плетку Карабала держал под длинным рукавом чаиана.

Черный увал после весенней недавней бури был в сплош­ных трещинах. Из трещин торчали, оголив корни, чахлые кус­ты. Между ними куда-то деловито ползали, неуклюже пере­двигая кривые ножки, черепахи. Обычное зрелище после пустынной бури, именуемой в пароде черепашьей. Услышав мягкое лопотанье Копыт, невзрачные твари настораживаются, замирают, на миг втягивают иод панцирь голую заскорузлую шею. а потом, едва отъедешь па пару шагов, вновь ползут, с трудом волочась по истресканной бурой земле. Э-э... а эта бедняга, выбираясь из воронки величиной со сковородку, вдруг оступилась и опрокинулась на спину. Лежит несчаст­ная. морщинистой шеей туда-сюда вертит, ножками отчаянно сучит, пытаясь стать на брюхо. Во рту торчит былинка. Глаз­ки. похожие на пшеничные зерна, выпучила в испуге. Старая, должно быть, черепаха; глядит, точно из глубины веков, с мудрой отрешенностью, как бы размышляя о том, как, инте­ресно, поведет себя взгромоздившийся в седло степняк в ста­ром измятом треухе.