Карабала пожалел бедную черепаху, тщетно пытавшуюся перевернуться, потянулся к ней с седла рукояткой камчи, но тут же вспомнил древнее поверье о том, что соломинка во рту черепахи, ожившей по весне, непременно приносит удачу. Он спешился, подошел к черепахе, наклонился над ней и, прошептав молитвенное «бисмилля!», вытащил из ее рта былинку. Тонюсенькая блеклая травинка, растущая в пустыне. Он положил былинку на ладонь, осторожно провел по ней пальцем. Потом перевернул черепаху, все еще таращившую на него мутные старческие глаза. Сел на коня. Отъехал на пару шагов. Оглянулся. Священная черепаха медленно ползла к зарослям молодой, еще не закудрявившейся полыни. «Надо же! Явь это или сон? Неужели сама судьба сулит мне удачу? Неужели божья милость ко мне обращена? Чем я заслужил такой дар?!» От нежданной радости зачастило сердце. А тревога не оставляла его уже несколько дней. Ведь если он вернется из района с пустыми руками, от Онбая пощады не жди. Каждый божий день шпынять станет своим жалом. Карабала с трепетом в сердце еще раз осмотрел былинку, потом аккуратно вложил ее в сложенный вдвое рецепт жены, по которому он должен был привезти из района лекарство, сунул за пазуху. Взволнованный, он даже не заметил, как огрел резиновой плеткой сонного маштачка по тощему крупу. Тот, раздраженно дернув хвостом, перешел на жесткую трусцу.
Э-э-эй... рыжий мерин!
Девушка с джигитом глубину колодца меряли...
От негромкого мурлыканья чуть дрогнули кончики пышных усов. Когда па душе становилось легко, почему-то взбредали в голову эти две несуразные строчки из какой-то немудреной песенки. Ее неизменно поет забияка Онбай. На вечеринках он обычно ни с того ни с сего начинает к кому-нибудь придираться. Ни за что не упустит повода для перебранки.
Потом, сверкнув глазами и засучив рукава, начинает заливать луженую глотку. Рюмки, наполненные по самый верх, едва касаются его подстриженных усов и тут же показывают дно. Если же в недавней словесной стычке Онбай потерпел поражение, то некоторое время спустя у него стекленеют глаза, а на желваках упруго вздуваются бугры. Если же в споре одержал верх, то он, как только лоб покроется испариной, вскакивает с места и, опираясь на костыль, круто поднимает руку со стаканом водки, запевает с надрывом:
Э-э-эй, рыжий мерин!..
При этих словах женщины за дастарханом начинают отчего-то игриво похихикивать. Карабала недоумевает: он никак не может взять в толк, что смешного в каком-то рыжем мерине, какое он имеет отношение к джигиту и девушке и с какой стати этим двум бедолагам понадобилось вдруг измерять глубину колодца. Однако эти две нескладные строчки крепко застряли в голове и в веселую минуту сами собой напрашивались на язык. Правда, в устах Карабалы они не звучат так озорно и дерзко и вряд ли в состоянии вызвать у женщин двусмысленную улыбку. Наоборот, мелодия получается вялой и монотонной, словно нудная трусца ленивого коня под ним. Но Карабала и этому рад. В этой задорной песне есть некая бодрящая душу сила, от которой мгновенно развеиваются тоска и печаль, и действует она так, будто чаша холодного шалана в знойный день.
Отец Карабалы пас верблюдов и всю жизнь жил одиноко в степи. И сын вырос диковатым, нелюдимым. От робости всегда жался к отцу-матери. Застенчивость эта преследовала его постоянно. Вот и сейчас в тихой безлюдной степи, едва запев вполголоса, он испуганно огляделся вокруг. Не дай бог, кто-нибудь его услышит, и тогда прокатится по аулам молва, дескать, наедине Карабала горланит невесть что...
Вокруг простиралась по-весеннему невзрачная, голая степь. Только кое-где пробивалась травка, точно редкие щетинки на безбородом лице. И небо, лишившись за зиму голубизны, серело сиротливо, тускло. Тощая савраска всю дорогу почихивала, пофыркивала, мотала головой, словно радуясь тому, что в этом безбрежном пространстве она из всех четвероногих единственное живое существо.
Карабала, вспоминая о том о сем, затаенно улыбался своим мыслям. В те — давние уже — годы не в меру прыткий секретарь аулсовета едва ли не силком заорал ого у отца и определил в школу. Она располагалась в бывшей мечети одного благочестивого служителя аллаха. Маленький четырехугольный домик, сложенный из меловых камней, в окрестных аулах называли не иначе как «ак шкёль»—белой школой. Поначалу навезли сюда из низовья и верховья два десятка сорванцов. Самыми старшими из них оказались двенадцати- летние Онбай и Карябала. Онбай схватывал все па лету, был поразительно восприимчив, и до Карабалы все доходило с трудом. На уроках арифметики он запросто складывал и вычитал овец, лошадей, верблюдов, но оказывался совершенно беспомощным, когда надо было высчитывать количество воробьев на телеграфных проводах, или ящиков с яблоками, пли скорость велосипедистов, едущих навстречу из разных пунктов. А Онбай щелкал любые задачи как семечки, и для пего было все равно что складывать, что вычитать, что умножать, что делить, будто он с самого рождения только и делал, что считал воробьев па телеграфных проводах или ящики в яблоневом саду или мчался из города в город на велосипеде. Словом, играючи усвоив мудрость начальной «белой школы», он с таким же успехом окончил и семилетку в соседнем ауле. Карябала семилетки и не нюхал; ему даже скудные знания «белой школы» оказались не по зубам. Рано разочаровался он в учении. Вскоре Онбай вымахал в смазливого джигита с непокорным чубом, в черном, с иголочки, костюме и белой сорочке с отложным воротником. Весь он снял, и все па нем блестело: и смоляные, тщательно расчесанные волосы, и белые крупные зубы, и дерзкие, насмешливые глаза, и начищенные, точно вылизанные, кожаные ботинки. А на Карабале длиннополый чапав, широченные штаны с болтающейся мотней, просторная ситцевая рубаха. Не было в аулах девицы — кроме, разумеется, явных дурнушек,— которая не получала бы от Онбая любовные письма в стихах. Карманы Опбая были набиты платками, любовно вышитыми поклонницами. На многолюдных сборищах или вечеринках Онбай воодушевлялся, точно в его неуемную душу вселялся джинн. Глаза вспыхивали черными искрами, румянец пылал во всю щеку. Но бывало собраний, па которых не выступал с пламенной речью Онбай. При этом ему все равно какое собрание — торжественное, отчетное, перевыборное пли по поводу сенокоса, стрижки овец, весеннего окота. Сразу же после докладчика на трибуну лезет он. Народ оживляется, хлопает в ладоши. Онбай заливается соловьем. И те, что в зале, и те, что в президиуме, восторженно головами качают, языками цокают. Уполномоченные из района, представители из области пожимают бойкому сообразительному юноше руку, хлопают по плечам. Молодец, дескать, джигит, подаешь надежды, выйдет из тебя толк. И наверняка вышел бы, если бы не война. Карабалу и сейчас еще, когда он только подумает об этом, грызет тоска.