Искорёженная рубцами сосна чем-то напоминала Ларисе её такую же исковерканную жизнь.
Долго и бездумно смотрела Лариса на черный силуэт сосны, что-то печально шептавшей на ветру. Сама не замечала, как подсознательно отводила взгляд от торчащего сбоку, как обрубок руки, короткого толстого сучка. Что-то нехорошее навевал на нее этот сук. Она отводила глаза, а они снова и снова возвращались к нему и мерили расстояние от земли до него. И вдруг поняла, чем притягивал ее этот сук. Поняла и содрогнулась. А через минуту снова посмотрела на него. «Если взобраться на пенечек, перекинуть веревку, то ноги не достанут до земли». «Но ведь веревка вытянется», — подсказывал ей кто-то, «Можно подогнуть колени, тогда не достанут».
Лариса очнулась, вздрогнула и похолодела. Хотела встать и пойти домой, но не было сил. Так она просидела в забытьи до утра. Когда невдалеке пастух прогонял по доpoгe табун, она, дрожа от сырости и осенней стужи, поднялась и, шатаясь, как пьяная, побрела в село. Ноги у нее были деревянными, непослушными. «Вечером прихвачу чересседельник, — твердила она одно и то же. Она шла, натыкаясь на плетни, словно впотьмах. Наконец вышла на грамотинскую дорогу, повернула в улицу.
Здесь ее обогнали на бричке два партизана. Лариса случайно услышала: «Говорят, в седьмом полку комиссара убило. Вроде бы перед самым боем в Павловске у кого-то граната разорвалась. Следствие сейчас идет, будто бы не случайно она разорвалась…»
Сказал партизан и проехал дальше. А Лариса остановилась, как оглушенная. Долго стояла так посреди улицы. Потом вспомнила: среди раненых есть паренек из седьмого полка, он, кажется, в этом же бою ранен.
И Лариса кинулась в палату к Василию Егорову, чтобы расспросить об их комиссаре.
5
По вечерам Насте девать себя было некуда. Она боялась одиночества, боялась своей квартиры, где все напоминало о Фильке, об его аресте. Поэтому она почти совсем перешла в госпиталь — здесь и спала в перевязочной на кушетке. А вечером после дежурства приходила в палату к Василию Егорову, и они подолгу сидели, беседуя обо всем. Василий никогда раньше не разговаривал серьезно с девушками — не то стеснялся их, не то считал это делом легкомысленным — сам не знал. А скорее всего потому, что просто не встречались ему такие, с которыми можно было поговорить о жизни, о делах. Сам же потребности в этих разговорах не испытывал.
Не избалованный вниманием, он щедро ценил Настину заботу о нем. Он рассказывал ей о боях, о своем друге Федоре Коляде, о его храбрости.
— Ты понимаешь, до чего он хитрый в военном деле! — говорил Василий. — Надо было нам Тюменцеву брать (не третий, а второй раз когда брали), а белые уже напуганные были — мы их гоняли все время, — дозоры на крышах поставили и на каланче тоже. А ночью совсем не спят, охрану сильную выставляют — не подступишься. А он знаешь что удумал? Вечером, на закате солнца, пастухи гонят коров домой — пылищу подняли. Он спешил отряд, мы к стаду пристроились и идем. А из села против солнца в пыли ни черта не видать. Когда уже вошли в улицу, повскакивали на коней и — дали им!..
Если так вот с ним повоевать еще, можно и самому командиром стать. Я многому у него научился…
Расчувствовавшись, он рассказывал о себе — о том, как батрачил у тюменцевских старожилов, как потом бил кулацких сынков.
— Я ведь сильный, Настя. Не смотри, что ростом небольшой. Я в деда моего по матери — в деда Илью. Тот здоровый страшно. Он всю жизнь там дома, в Рязанской губернии, печником был, по селам ходил на заработки. Так ведь в ночь-полночь не боялся ходить и лесом и где угодно. Случалось, что и нападали на него по пять — по десять человек. Он схватит одного за ноги и, как оглоблей, начнет крушить по остальным. Неимоверно здоровущий был. Знаешь, на спор по восемнадцать пудов клали на него, и нес. По четыре куля пшеницы крест-накрест вмещалось у него на плечах! Во какой был! Мать моя рассказывала: однажды их барин ехал на тройке, ну, кучер и зазевался, зацепил за угол. А дед мой проходил мимо. Барин и кричит: «Илья, откинь-ка карету!» Ну, дед мой подошел, приподнял карету за задок вместе с седоками. А кучер решил пошутить — взял и понужнул тройку-то. А дед тоже весельчак был: кучер-то вперед тройку погоняет, а старик уперся да как дернет назад. Карета с конями так и попятилась. Кони аж на дыбы поднялись. Вот после этого барин и взял мою мать кормилицей в свой дом — хотел, чтобы она выкормила ему таких же детей, как ее отец и какова она сама.