— А я знаете, ребята, что решил? Как убью немца, так на ложе зарубку сделаю. Пока весь автомат не изрежу…
Вымахнет на секунду-две из костра язык пламени, лизнет сучья, осветит курносые, губатые лица юных партизан, но тут же прихлопнут его зеленой лапистой веткой, и опять опускается густой мрак, опять видны только силуэты да клубы белесого дыма. Развьюченные кони и те тянутся к кострам, к дыму — комары и им покоя не дают.
Под утро на бивуаке поднялась тревога. Приказано срочно завьючить коней, потушить костры и занять круговую оборону.
— Что, брат, немцы напали, а? — допытывался бывалый партизан, петуховский Брат Тишка. — Я же говорил, что слепком идем. Вот и врюхались, а?
— Ты не каркай! — шипел на него пегобородый. — Тоже пророк нашелся — говори-ил…
Часа через два передали другой приказ: сниматься с места, двигаться вперед.
Опять под ногами захлюпала вода, опять то и дело срывались кони. Люди чертыхались, вытаскивали их и, озираясь по сторонам, брели дальше, держа пальцы на спусковых крючках.
3
…Когда-то здесь буйно рос лес — дремучий, девственный. Была в нем жизнь: гнездились птицы, по весне выводили птенцов, неугомонно метались полосатые бурундуки, сохатый чутко ступал по мягкой подушке мха, дикий кабан, вздыбливая щетину, подрывал корни, работяга-дятел от зари до зари усердно долбил деревья, выискивая запрятавшихся личинок.
А потом здесь страшным косматым вихрем пронесся огненный шквал. Безумный и неудержимый, он пожирал лес. Столетние великаны и молодые гибкие деревца, ягоды и бурьян, мох и хилые лесные цветы, животные и птицы — все было обречено. Сгорая и корежась, деревья сами передавали с рук на руки друг другу свою ужасную судьбу — огонь, а с ним и смерть.
Теперь, когда над пожарищем прошли многие дожди и время, это неумолимое мерило бытия, отсчитало свою дозу забвения, даже и теперь все живое, казалось, обходило это страшное место. Место, где вповалку лежат могучие уроды, вздымая в застывшей мольбе искалеченные сучья. Но бесполезны их взывания — что свершилось, то непоправимо — здесь витает только тлен и запах пепла. Птицы не живут здесь — нет корма. Гады отползают прочь — здесь вместо земли — зола. Сохатый, если выйдет из леса, постоит в величественной задумчивости, тряхнет рогатой головой и повернет назад. Звери обходят это место стороной — и им здесь делать нечего. И только глупая букашка, бог весть как попавшая в это царство смерти, обшаривала щелки, бестолково снуя туда-сюда по дереву-трупу, да не сразу приметная молодая травка-зачат проклюнулась около старого пня.
На эту проклюнувшуюся травинку смотрел в раздумье подтянутый, весь в ремнях комбриг. Видно, и он, и комиссар в эту минуту думали об одном — о войне, которая прошла по Украине, Белоруссии, по всей Прибалтике и, наверное, вот так же опустошила землю. Опустошила, но не уничтожила совсем — корни-то остались. Они дадут новые побеги, — ведь солнце-то — этот источник жизни, начало всех начал — по-прежнему светит с востока…
— Начнем обживать, — сказал комбриг. — Как думаешь, комиссар?
Данилов как смотрел не мигая на нежный зеленый росток, так и не оторвал от него глаз.
— А ведь пройдет совсем немного времени, — словно сам себе, сказал он, — и от этого маленького ростка появится здесь жизнь… Не кажется тебе, полковник, что у нас есть что-то общее с этим ростком? — Данилов оторвал наконец глаза от ярко-зеленого лепестка, глянул на комбрига. Тот кивнул головой. И уже совсем другим тоном Данилов продолжал — Конечно, будем обживать. Лучшего места для аэродрома не найти. Сегодня же надо послать сюда людей с лошадьми, растащить валежник, заровнять. Аэродром будет не хуже Внуковского…
Комбриг тоже улыбнулся, тронул коня.
Ехали рядом, стремя в стремя. Кони привычно, совсем по-мирному поматывали головами.
— Вот обживемся здесь, Иннокентий Петрович, лагерь поставим стационарный. Может, через двадцать лет сюда экскурсантами придем, посмотреть. А тут уж ничего не узнаешь. Гарь эта зарастет, землянки наши обвалятся. И будем мы внукам своим показывать, откуда начиналась жизнь в этом оккупированном немцами крае. Интересно будет, правда?
Комбриг опять кивнул. Немного погодя он тихо сказал:
— Понимаешь, Аркадий Николаевич, на душе у меня что-то неспокойно. Откровенно тебе скажу. Какая-то такая неуравновешенность.
Данилов притушил улыбку.
— Ощущение такое, какое, наверное, бывает у кота, когда его в мешке несут, да?
Комбриг удивленно повернулся к комиссару. Глаза их встретились — нет, комиссар не подсмеивался — и тогда ответил без улыбки, серьезно.