В одном из таких эшелонов шагал и шагал по салону штабного вагона бывший командир танковой бригады полковник Сергей Григорьевич Новокшонов.
— А нервы у тебя, Сергей Григорьевич, пошаливают. Не замечал я раньше за тобой этого.
— Я сам не думал. Алексей Кузьмич, что таким чувствительным стану. Как только Урал перевалили и запахло Сибирью, места не нахожу. — Он остановился у окна, отодвинул штору, долго, задумчиво провожал глазами мелькавшие деревушки, разъезды. — Вот посмотреть так, здраво — что тут такого? Тайга, мрачные бревенчатые дома, амбары, заборы… — а до чего же кажутся сейчас родными! До слез трогает все это…
Генерал сочувственно молчал.
— До войны, еще зеленым юнцом, — продолжал задумчиво Сергей, — я дружил с одним ученым, со старым большевиком, бывшим связным Ленина и личным другом Сталина. С ним он вместе был в ссылке, потом, долгие годы переписывался. Так вот, однажды я его спросил, почему он, человек с такой биографией, живет в Сибири, а не где-нибудь в Москве или Ленинграде? Я бы, мол, непременно уехал из этой глуши. И знаете, что он мне ответил? Говорит: постарше будешь, молодой человек, поймешь, что краше Сибири нет для тебя места на земле… И вот теперь я в этом убедился. Убедился, когда побывал на чужбине, посмотрел бауэров, на их хваленую европейскую цивилизацию: на кирпичные дома с высокими черепичными крышами и убедился, что все-таки нет для меня роднее земли, на которой стоят вот эти бревенчатые дома с почерневшими тесовыми крышами, вот эти бани по-черному. Может, это называется «квасной патриотизм». Может быть! Но для меня это все-таки самое родное место. Прав был старик. Сегодня я это понял…
Генерал отложил бумаги, подошел к Сергею. И если бы тот не был так поглощен своими переживаниями, он бы сразу заметил резкую перемену в лице комкора.
— А как звали того старика? — спросил он. — Не Андрей Иванович Павлов?
Сергей вздрогнул, резко обернулся.
— Вы его знали?!
— Если ты о нем говоришь, то знал. Высокий такой, костлявый, с большими усами…
— Точно! Где вы его видели? Что с ним? Жив ли он?
Генерал помолчал, словно набираясь духу.
— Я встречал его в Иркутске, в Александровском централе, в тридцать восьмом году. Полгода сидели в одной камере… Помню, говорил он тогда: второй раз, мол, приходится сидеть здесь. Первый раз при царе сидел, а теперь, мол, довелось при Советской власти…
— Где он сейчас, что с ним? — не вытерпел, перебил Сергей.
Генерал ответил ровно, не повышая голоса:
— Умер он… в тридцать восьмом… У меня на руках умер.
— Отчего? На допросах били?
— Нет. Не били. И не допрашивали… Сердце отказало…
Сергей опустил оконную раму, подставил лицо ветру и смотрел, сощурившись, за окно. Не смерть Павлова, не смерть человека, стоявшего когда-то давно у истоков партии и создававшего партию, потрясла его. Смертей он насмотрелся за четыре года столько, что иному на две жизни хватит. Потрясла чудовищная насмешка, заключенная в этой смерти: человек, всю жизнь отдавший Советской власти, умер в своей же, советской тюрьме. Снова стала кровоточить старая, казалось, зарубцевавшаяся уже рана. Снова встал, заслонив все собой тот же, старый, вопрос: «Почему? Как это могло случиться?»
Если бы это делалось тогда только в одной Сибири, можно было бы объяснить вражескими действиями Эйхе, тоже разоблаченного и арестованного как враг народа. Но ведь аресты шли по всей стране. Эйхе арестовывал и расстреливал одних. А другие арестовали и расстреляли Эйхе. Блюхер, Дыбенко судили и расстреляли Тухачевского. А кто-то другой осудил и расстрелял Блюхера и Дыбенко.
— Как вы думаете, Алексей Кузьмич, — повернулся он к генералу, — одного Ежова рук дело?
— Нет, конечно.
— Мне тоже так кажется.
— Вспомни опричнину. Непонятные явления в истории государства Российского: сначала Иван Грозный руками самых близких себе людей — опричников — убрал не только явных врагов своих, но и потенциальных, а потом уничтожил и их самих. Только один Малюта Скуратов умер относительно естественной смертью — в бою в Литве. Остальные были уничтожены все до единого… Не похоже это на тридцать седьмой год? Хотя бы своей загадочностью, а?