Едва заметная усмешка скользнула по её губам, и Эмили почувствовала себя так, словно её только что ловко поставили на место.
Слова Антониеты, холодные и отточенные, как лезвие хирургического скальпеля, пронзили Эмили с такой безжалостной точностью, что у неё на мгновение перехватило дыхание, словно невидимый кулак ударил её прямо в грудь. От внезапно нахлынувшей волны обжигающего стыда и унижения в животе всё сжалось в тугой, болезненный, пульсирующий узел, отдающий немой судорогой по всему телу. Она прекрасно, до мельчайших мучительных подробностей, понимала, что имела в виду эта женщина, произнося льстиво-презрительные слова о «более подходящем жилье». Каждое слово было пропитано ядом, сочащимся с кончика её языка, едким и разъедающим, а тон не оставлял ни малейших сомнений в том, что под «более подходящим жильём» подразумевалась отнюдь не лучшая, не самая уютная комната во всём доме, а скорее дальний пыльный чулан, забитый старыми, ненужными вещами, или жалкая, сырая пристройка для прислуги — место, куда ссылали нежеланных гостей, тех, кто не заслуживал даже уважения, или тех, кто, по мнению госпожи, не обладал никакими правами, включая право на крошечный уголок для достойного существования. К горлу подступил жгучий ком горьких, невыплаканных слёз, давящий и удушающий, смешанный с клокочущим, рвущимся наружу, но так и не высказанным протестом. Казалось, её измученная душа вот-вот разорвётся от такого вопиющего, публичного унижения, словно её внутренности вывернули наизнанку.
Сделав глубокий, почти судорожный вдох, чтобы унять неумолимую дрожь, пронизывающую всё тело, от кончиков пальцев до макушки, Эмили заставила себя расправить плечи, словно пытаясь выпрямить погнувшийся стержень своей воли. Это было титаническое усилие, каждая мышца протестовала, но оно было жизненно необходимым. Она натянула на лицо маску полного безразличия, тщательно скрывая бушующие внутри эмоции, и изобразила на губах подобие улыбки — тонкую, как нить, и такую же хрупкую, словно сотканную из лунного света и готовую растаять от малейшего дуновения ветра. Стараясь ни единым движением, ни единым вздохом, ни единым трепетом век не выдать своего смятения, не позволить Антониете увидеть победу в её глазах, Эмили решительно, хоть и с внутренней дрожью, направилась к двери, чтобы поскорее покинуть эту комнату, где каждый взгляд Антониеты был подобен удару, а воздух был пропитан осязаемой ядовитой аурой её презрения и злобы.
— Хорхе здесь ни при чём, — резкий, как удар хлыста, голос Романа Агилара разорвал напряжённую, почти звенящую тишину, нависшую в комнате плотным удушающим покрывалом, заставив Эмили резко остановиться на пороге, едва не споткнувшись. Её сердце ёкнуло и замерло. Его тон был твёрд, как сталь, и абсолютно недвусмыслен, не терпящий ни малейших возражений или споров. В его голосе звучала неприкрытая властность. — Это моё решение, Антониета, и только моё. Я решил, что Эмили будет жить в Розовой комнате.
— О, мой дорогой! — пропела Антониета, закатывая глаза с наигранной томностью, граничащей с приторностью, как капризная избалованная девочка, у которой прямо из рук выхватили любимую игрушку. Тоненький притворно-слащавый голосок звучал одновременно возмущённо и высокомерно, словно она милостиво снизошла до того, чтобы высказать своё «недовольство» таким незначительным вопросом. — Неужели ты хочешь нарушить заведённый мной порядок в доме? Ты же знаешь, как я забочусь о порядке, о каждой мелочи в этом доме, который я так тщательно обустраивала годами, вкладывая в него душу! Ты же знаешь, я хотела отремонтировать Розовую комнату и превратить её в будуар или гостевую для наших знатных родственников, для самых уважаемых персон!
В её словах сквозила явная, неприкрытая, наглая ложь, которая заставила бы покраснеть даже менее бесстыжего и более совестливого человека, но Антониета была настоящей мастерицей выкручивать руки и манипулировать, и её лицо оставалось совершенно невозмутимым, застыв в маске оскорблённой невинности, почти святости.