Матушки-батюшки, где это я? Откуда свет небесный да палаты чудные? Над головой оконца прорублены. Не бычьим пузырем али холстиной промасленной — слюдой дорогущей затянуты. Лучисто, словно день белый на дворе, а ведь уж вечор наступить должон. Зимний-то день короток. Аще дух благорастворимый. Не как в храме божьем, не ладаном — чистотой пахнет.
Лавки вкруг… с чудинкой. Наши-то широкие, крепкие, лиственичные. На века деланные. А тут юркое недоразумение, разве что кожей обтянутое. Как на такой допрос вести — неведомо. Изменник ведь елозить норовит. Ужом вертеться коли с острасткой приступаешь.
А уж цепи-то, цепи! Не инакше как из сребра деланы! Это ж сколь богатства на допыт грешников унылых потрачено.
Ужель и в палатах ангельских розыск да спрос строгий ведут? Видать здесь он, Высший Суд вершится.
Грехи наши тяжкие. Сколь их набрал за жизнь свою беспутную. Сколь душеньку потешил над опальными. Сколь добра чужого прижил. Не диво, что теперь лежать тебе, Григорий Лукьянович, на лавке кожаной. Накрепко цепью сребной к ноге прикованному. Да слушаться добра молодца, что рядом стоит. Изгаляется. Велит руками-ногами махать, при том еще допрос ведет: не тяжко ли? Не устал ли? Не устал, не устал. Не потешу душеньку твою ехидную. Ух коли господь наказанье определил — все исполню как велено будет.
А парняга не унимается, токмо в раж входит. Все новые штуки придумывает. Уж и рубаха мокра от пота, и — стыдно сказать — портки отсырели. А он все с улыбочкой: отдохнуть не желаете? водички поднести? Знаем мы вашу водичку. Небось яду туда подлить — не велик труд. Нет уж, нет уж. Не так прост Григорий Лукьяныч, опричник царский, чтобы на такую штуку повестись. Молчать. Только молчать. Пусть хочь до смерти запытает — не дам слабины. Хотя какой там «до смерти», живы в таких палатах не бывают. Раз уж здесь, значит прости-прощай житие мое многогрешное.
Отцепил таки парнище от цепи, с лавки поднял, в другу палату повел. Там тоже лавка. Да такая хлипкая, что коснуться страшно. Не приковывал, просто уложил. И как начал мять-ломать, как затрещали косточки Гришанины. Не хотел, ан взвыл.
Вроде и не оченно дюж молодец. Ледащ даже. А такие места уязвил, что никакому заплечных дел мастеру не дознаться. Уж как скручивал, как измывался. Ажно сам пропотел. Ну, думаю, некому записать меня в поминание. Некому спасти от мученья адского.
Долго ли, коротко ли, но и этому мучению конец пришел. Отпустил парниша душу грешную на покаяние. Велел лежать-отдыхать. Утомился, видать, служильца царского умучивать. Крепок статью Григорий Лукьянович оказался. Даже божьим умельцам не по зубам.
***
Были ли эти палаты чудные? Приблазнилось али смилостивился господь над душой грешной. Отпустил на землю. Каяться да окаянство паскудное искупать.
Опять темно, лавка широкая. На века деланная. Дух зловонный: кровью да страданием пахнет. А сам-то, сам. Как новенький. Ровно и спиной не маялся, и цепями прикован не был. Ловок стал Григорий Лукьянович. Бодр да гибок. Знать не приблазнилось. Не зря над ним божий гридень потрудился.
Вестимо, отмолила матушка-покойница дела твои бесовские. Сговорила Заступницу - Матерь Божию. Да как жить-то теперь? Когда и Суд Высший познал, и чрез мытарства прошел. Неужто опять в грязь душу макнуть. В палачестве топить. Царю служить — важно, а господни заповеди исполнять — ещежды важнее.
Остается кинуться в ноженьки государевы. Выпроситься в поход. Хучь сотником, хучь опричником простым — без разницы. Куда угодно, только подале от палат пыточных да причитаний вдовьих. Али того хужее: девок обиженных, что женками невенчанными не по своей воле в одночасье стали.
Что ты поделал, Гришка Лукьянов сын. Чем потомки тя поминать-то будут.
Скушно воину идти в поход зимний, стыло. Зуб на зуб не попадает. Ан пуще того, коли стыло на сердце. Опять коли-руби. Живота лишай. Кровушку лей. Цельну седьмицу на рысях тряслись — гойда! Гойда! Покуда не стали лагерем у крепости ливонской. Костры пожгли, растеплились. Да каким костром душу отогреешь. Чем от мыслей тяжких отмахнешься.