Оно все еще ему снилось — лицо, увиденное за долю секунды, когда ракета осветила все вокруг и немецкий солдат обернулся. Он помнил глупое ошеломление на этом лице, пока они смотрели друг на друга, и оба не знали, что делать дальше. Первым опомнился Жюльен: он был в патруле, и его нервы были напряжены, а немец только-только заступил на пост и был медлительнее. Чуть сдвинутые брови, когда штык вонзился ему в живот, словно шокированное недоумение, что Жюльен ведет себя так скверно, грубо. А потом — совсем ничего, остальное происходило в полной тьме. Жюльен услышал, как он упал, не забыл выдернуть штык и всадить его опять и опять. И яснее всего он помнил удовлетворение. Он помнил, что продолжал колоть, когда уже не требовалось, что колол он из удовольствия. Этот момент превратил его в варвара, упивающегося победой. Вот что ему снилось и что так его пугало. Он помнил, как легко было поддаться этим чувствам. Хуже того: его сны играли с ним в жуткие игры и спутывались — когда ракета вспыхивала и озаряла местность и он смотрел вниз, то видел смертную бледность на лице Юлии, кровь, струящуюся из ее тела в грязь, ее губы, беззвучно шевелящиеся под грохот канонады, будто поезд, проносящийся мимо станции и заглушающий все разговоры на платформе. Он убил ее. И кошмар этот повторялся припадочно и без всякой причины, насколько он мог судить.
— Как она? — Он задал этот вопрос, едва позволило приличие.
— Великолепно, — ответил ее отец, как отвечал всегда — и тогда, когда письма, которые она писала Жюльену, указывали на другое. Жюльен так и не узнал, действительно ли Бронсен не догадывался о ее мучениях, о трудностях, с которыми она сталкивалась, пока работала над тем, чем гордилась; или же он не хотел признать, что она все-таки несовершенна. Если так, то цель была похвальной, продиктованной отцовской любовью, но даже когда он только-только познакомился с Бронсенами, ему стало ясно, что любовь эта очень затрудняет ей жизнь, и как-то на пике их переписки он упомянул про это. В среднем Юлия раз в месяц присылала ему письмо, раз в месяц Жюльен писал ответ — длинные письма с обеих сторон, забавные и трогательные, хотя ни она, ни он полностью не понимали, как нетерпеливо адресат ждал этих писем, как поспешно вскрывал и читал, затаивая дыхание от восторга.
«Конечно, ты прав, — пришел ее сухой ответ. — Он так много ждет от меня, и как я могу отказать ему в чем-либо? Трудно работать, когда кто-то все время заглядывает тебе через плечо. Было бы лучше, считай он меня плохой художницей и отговаривай, вместо того чтобы очаровываться каждой моей мазней. Но рано или поздно я должна найти простор…»
— Она пишет замечательные вещи, замечательные, — сказал Бронсен за обедом в роскошном ресторане неподалеку от Испанской лестницы вскоре после того, как Жюльен получил это письмо. — И, по-моему, должна продолжать. Очень надеюсь, что брак не станет ей препятствием.
Это было сказано с легким лукавством, как будто он прекрасно знал, как подействуют его слова. Что, молодой человек? Вы посмели посягнуть на мою дочь? Не будьте смешны. Жюльен оцепенел и должен был сделать огромное усилие, чтобы скрыть, как на него подействовала эта новость.
— Я не знал…
— Конечно, она очень сдержанна. Она выходит за дипломата, человека огромных возможностей из хорошей семьи и со связями, которые чрезвычайно помогут ей в ее работе. Они будут очень счастливы вместе, я уверен.
Так вот какое спасение она выбрала, подумал Жюльен. Услышанное его совсем не убедило: ее отец казался слишком уж удовлетворенным и довольным. Однако он отправил вежливые поздравления, в которых опустил все сколько-нибудь нежные обращения прежних писем. Через положенное время он получил в ответ такое же формально вежливое письмо. На этом их дружба на некоторое время прервалась.
— Быть может, Муссолини чего-нибудь добьется, кто знает? — Разговор продолжался, как и обед, и Жюльен пытался наслаждаться им или хотя бы делать вид. — Все остальные потерпели неудачу. А он пользуется всеобщей поддержкой, начиная с кардиналов и до скульпторов-авангардистов включительно, из чего следует, что в нем что-то есть.
Бронсен теперь перешел на политику. Утром он побывал на совещании в министерстве финансов, а за два дня до этого впервые встретился с новым итальянским лидером.
— И какое у вас мнение?
Бронсен помолчал, тихо наслаждаясь. Жюльен уже знал по опыту, что ожидать равноправного разговора на подобные темы нет смысла — Бронсен твердо считал, что тот, кому известно больше, должен доминировать. Надо отдать ему должное: на темы развалин и живописи он справлялся о мнении Жюльена, но не терпел, чтобы его перебивали, когда речь заходила о чем-либо более практичном. В результате его разговор иногда превращался в миниатюрную лекцию.
— Он произвел на меня впечатление, — ответил он. — Да-да. Выглядит несколько дураком, но это явно только внешность. Он знает, что делает, и ждет, чтобы все это тоже знали. Такая ясность очень приятна. Освежающий контраст с обычными сварами и перебранками. Решения принимаются и исполняются. Вы не представляете, какая это редкость. И Богу известно, насколько эта страна нуждается в подобном. Да и Франции, боюсь, кое-что подобное не помешало бы. Кто-нибудь вроде Муссолини сделал бы фарш из коррумпированных бездарностей, которых мы умудрились поставить у власти.
Жюльен пожал плечами и посмотрел в сторону.
— Политика наводит на вас скуку? — сказал Бронсен. Жюльен улыбнулся.
— Да. Приношу свои извинения, и не то чтобы я не пытался ею увлечься. Но тщательные и подробные изыскания подсказывают гипотезу, что все политики — лгуны, дураки и интриганы, и пока еще я не обнаружил никаких свидетельств обратного. Они способны принести огромный вред и редко совершают что-либо хорошее. Задача всякого разумного человека попытаться защитить цивилизацию от ущерба, наносимого ей политикой.
— И как вы этого достигаете?
— Я? Конкретно?
— Да.
— Моя лепта — сидеть в архивах и читать старинные манускрипты. Собирать картины — одну из которых мне хотелось бы показать вам и узнать ваше мнение — и постараться доказывать важность всего этого другим людям. Убеждать их, что политика — это отходы фермента цивилизации, неизбежные, но опасные, если не предохраняться от них надлежащим образом. Иными словами, быть учителем, кем, по всей вероятности, я стану, когда вернусь во Францию.
— Это, без сомнения, их напугает, — сказал Бронсен с улыбкой.
— Я серьезно, — сказал он, стараясь скрыть убежденность под саркастической улыбкой. — Цивилизация нуждается в том, чтобы ее вскармливали, ублажали и уберегали от тех, кто может навредить ей. В том числе и от политиков. Она требует непрерывных забот. Стоит людям стать равнодушными, как она зачахнет и погибнет.
— И что? Мир горит, а вы сидите в библиотеке?
— Да, мир действительно горел, — ответил Жюльен, — и я присутствовал при его кремации. И было бы лучше, если бы я не покидал библиотеки. Во всяком случае, человек, который теперь мертв, остался бы жив, потому что меня не оказалось бы там, чтобы всадить в него штык.
Бронсен хмыкнул.
— Я восхищен вашей логикой, хотя и не опытом, которому вы ею обязаны. Мои горизонты ограничены наживанием денег, потому что это то, что я хорошо знаю и умею. И таким образом я превращаюсь в подобие карикатуры, что меня огорчает, но не настолько, чтобы удерживать. Слишком уж хорошо я понимаю, что еврей без денег даже еще более уязвим, чем еврей с деньгами. Не то чтобы это так уж интересно. Я предпочту послушать, какую форму ваша защита цивилизации принимает в эти дни. Так расскажите, какие новости из архивов?
Много лет спустя Юлия сказала ему, что этот разговор привел ее отца в полное недоумение.
— Он был так доволен собой. Он же только что подписал самый большой контракт в своей жизни на постройку двух заводов под Римом и под Миланом и изнемогал от желания рассказать про это кому-нибудь. А ты даже не спросил, как идут его дела.