Свет выключился. Музыка сломалась.Ни шерсти под рукой, ни янтаря.Несметного – а пригодилась малость —ждал. Восемь спичек, в очередь горя,
высвечивают двери, коридорыи лестницы, ведущие во тьму.Вдруг вспоминаю: столько было вздораволшебного! Ей-Богу, самому
не верится. Как ветка Палестины,я странствовал. От грешных отчих местоткрещивался. Праздновал крестиныневедомого. И грузинский крест
аэроплана, как случайный лучик, —ночной сверчок в просторной тишине, —в оскаленных проскальзывая тучах,был жалобой и родиною мне,
был голосом – вольфрамовой спиралью —и тут запнусь, почувствовав: дотлане догореть. Ты – тусклой зимней раньюи при свечах – прощальна и светла.
«Не призывай в стихах невзгод, предупреждал поэт…»
Не призывай в стихах невзгод, предупреждал поэт,и вторил ему другой рапсод сто исхудалых лет
спустя. Тот, первый, верил в рок, романтик был и смутьян,взимал умеренный оброк с мурановских крестьян,
считал, что поэзия – гневный гимн мирозданию, и, наконец,жил сам и дышать давал другим, образцовый муж и отец.
А ученик его, одноногий герой Второй мировой войны,расхаживал по Москве с клюкой, записывал мрачные сны,
он тоже был безусловно жив, просил эпоху «не тронь!»и в доме творчества спал, положив седую голову на ладонь.
И хотя ни один из них не украл ни яблоко, ни гранат,обоих бардов господь прибрал в невеселый эдемский сад.
И я, ученый, про жизнь, что мне досталась, твержу во тьму:не маши платком, бесценная, не исчезай в февральском дыму.
«…и о минувшем тоже – ни строки…»
«Условимся – о гибели молчок».
…и о минувшем тоже – ни строки.У керосинной лавки близ Арбатагорят его нещедрые зрачки,вполсилы посылая на щербатый
асфальт косые блики. Мокрый снег —а утром пушкинским лег ювелирный инейна ветки лип, и облачный ковчегпоплыл по синеве, и солнце крымской дыней —
колхозницей желтеет в вышине.Так, если век и место – только случай,орел да решка, серый шарф колючий,рань зыбкая, подаренная мне —
гуляй по переулкам, ветер воли,не ведающий, что бог неумолим,что жизнь проста, как смесь песка и соли,как красота, покинутая им.
«Спи, организм поющий…»
Спи, организм поющий,дышащий через рот.Проще, а может, гуще —кто теперь разберет.
Как ты заждался – в кои-товеки (Вий, ночь, беда)кто тебя успокоит ивыведет в степь, туда,
где крестообразный кречетищет добычи, нолишь запах полыни лечитвангоговское полотно…
«Унижен раб, грядет аттила…»
Унижен раб, грядет аттила,на свадьбе спирта не хватило,и тело лазаря смердит.Но се – на радость всем народамсын плотника бредет по водам,воображенье бередит.
И се – акын ближневосточныйпод рокот музыки непрочнойтем, кто не клонит головы,поет про подвиг сына девы.Пророки прошлого, о где вы,как бы торжествовали вы!
И се – с лицом невзрачней мела —спаситель гордый неумеломнет теста липкого комок,нахмурясь пред учениками,чтоб сотворить из хлеба камень,который сам поднять не смог…
«Фонарь, аптека, улица ночная…»
Фонарь, аптека, улица ночная,возможно, церковь, то есть пыльный складстройматериалов, юность надувная(напыщенная), подростковый ад,
подруга робкая в индийских или польскихштанах, тоска собраний комсомольских,не слишком трезвый богословский спорс Сопровским. О, мытищинский кагор!
«Твой мертвый Ленин врет, как сивый мерин, —хохочет друг, – о чем ты говоришь?Велик Господь, а мир четырехмерен,нет гибели – есть музыка и мышь
подвальная, ученая, грызущаято сыр, то хлеб, действительная, как(по умнику немецкому) все сущее…»Как многие, он умер впопыхах:
недописав, недолюбив, недопив,не завершив азартного труда.Душа его меж влажных снежных хлопьевплывет, озябшая, – Бог весть куда…
«Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват…»
Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват,и поверхность грузного виноградаматова, словно зеленоглазый агатнешлифованный, где ждать ничего не надо