Выбрать главу

Случилось так, что круг заговорщиков, в который вначале входили только местные начальники, постепенно расширялся за счет людей, которые вообще отказывались от службы у немцев. Лубан тут ни при чем. Их втянули хитрый Толстик или тот же Годун. Хотят, наверное, создать видимость подпольной работы тут, в местечке. Мол, не сидели сложа руки. Лубан против маскарада. Может, от этого на душе лишняя тревога.

Заместитель бургомистра не спит. Лежит на топчане, подложив под голову старую фуфайку, от которой пахнет мазутом, перегоревшим углем и еще чем-то особенным, что бывает только на станциях. Он любит эти запахи, так как сызмалу жил около железной дороги, в казенном доме, где, наверное, и теперь доживает век старый, сгорбленный, давно покинутый взрослыми сыновьями отец. Мать умерла несколько лет назад.

В последние месяцы, когда в душе вспыхнуло это неугасимое пламя отчаяния, он собирается навестить отца. При нынешнем положении Лубана проехать сто с лишним верст на каком-нибудь воинском товарняке, чтобы попасть в город, где живет отец и где большую половину жизни прожил он сам, вообще-то нетрудно. Он может вытребовать аусвайс со всеми нужными печатями и разрешениями. Но что-то вроде мешает. Что - он и сам пока не разберет. Отец конечно же знает, кто теперь его сын, так как знакомые люди из того города были тут, - видно, рассказали о его службе. Не отозвался старик ни словом.

Из-за дощатой перегородки доносится спокойное дыхание жены. Младший сынишка спит с ней, а старший, которому исполнилось двенадцать лет, подстелив фуфайку, улегся на полу возле печки. Вот так живет пан заместитель бургомистра, второе лицо в районе. Немцы никогда не переступали порога этой незавидной, не лучшей, чем у какого-нибудь стрелочника, квартиры. Он их к себе не приглашает. Никогда он не был скаредным, не думал о богатстве, роскоши, не стремился к сладкой жизни. Но все равно достукался. Попал в силок, откуда на этот раз, пожалуй, не выберешься.

Когда Лубан думает о своем нынешнем положении, в памяти невольно встает молодость, неказистая, грязная улица предместья, на которой стояла их кособокая хатенка, не худшая и не лучшая, чем у других. Отец, который выдает себя теперь за праведника, таковым на самом деле не был. Заливал старик за воротник что надо. Так заливал, что машиниста курьерских поездов пересадили на маневровый, затем на этом же тихоходе ездил кочегаром, а кончил тем, что, дотягивая до пенсии, охранял железнодорожную баню. Да один ли отец?

Вторая Шанхайская, как называли улицу старожилы предместья, в дни получек показывала, пожалуй, наивысший класс пьяного, бешеного разгула. Замордованные жены наиболее заядлых пьяниц с утра обычно занимали очередь у окошка кассы, чтоб перехватить заработок своих нерадивых мужей, но те все равно вырывали червонец или два, чтоб залить горло, дать выход темной, неподвластной разуму силе, что постепенно накапливалась на дне души. В тех очередях не раз стояла Лубанова покойница-мать.

Из-за отца или не из-за отца, но сам Лубан рано пошел по кривой дорожке. Имел за плечами уже восемнадцать лет, но успел, да и то с грехом пополам, закончить только начальную школу. Наконец, нормальной учебе помешало лихолетье оккупаций, переворотов, каких на его молодость выпало достаточно. Первыми, когда рушился Западный фронт, пришли немцы. Он хорошо помнит островерхие, с хищными орлами каски, широкие зады, холеные красные морды кайзеровских солдат. Тогда, при немцах, на Второй Шанхайской как бы сама собой возникла шайка-бражка из юношей, подростков, которую, очевидно, направляла чья-то опытная крепкая рука. Воровали у немцев что попало. Однажды осенней ночью загнали в тупик вагон, а открыв запломбированные двери, сами ужаснулись тому, что увидели. Вагон наполовину был забит ящиками, доверху заполненными железными крестами, медалями, разными регалиями. Плохо могло кончиться для Второй Шанхайской ночное приключение, но там, в Германии, началась революция, и немцы убрались восвояси.

Был еще красный командир Стрекопытов - в прошлом царский офицер, который вдруг, спохватившись, решил снова перекраситься в белый цвет. Стрекопытовцы убивали, вешали местных руководителей, с которыми недавно стояли рядом - на трибунах. Шайка Стрекопытова успела нашкодить мало недолго он продержался. Но и ему подстроили штуку, которая имела скорее политический, нежели уголовный характер. На Второй Шанхайской всегда было много голодных бродячих собак, и вот эти собаки вдруг начали бегать по городу, нося вместо ошейников банты - под цвет бывших царских знамен.

Мутная река текла, петляла дальше, когда уже утихли пушечные выстрелы и торопливый, отчаянный треск пулеметов. Был нэп, на центральных улицах города открылось много ресторанов, ресторанчиков и разных увеселительных заведений, которые начинали свою деятельность вечером. Он, Лубан, тогда только входил в молодую силу. Неугомонные смуглые парни с Второй Шанхайской форсили в расклешенных брюках, не любили совбуров и свою неприязнь к ним высказывали в грязных песенках, сопровождаемых гитарным перезвоном.

Вырвал их троих из шайки-бражки Саша Григонис, местный латыш, умнейшая на все железнодорожное предместье голова. Ему было в то время лет двадцать пять, а он уже возглавлял паровозную бригаду, водил тяжелые, груженные лесом эшелоны в Киев, Макеевку, до самой западной границы. Школа помощников машинистов, куда Саша Григонис насильно затянул троих друзей-приятелей, была началом его, Лубанова, взлета. Он хорошо учился и, будто оглянувшись на напрасно растраченные годы, всю душу отдавал занятиям, паровозу, книгам, которые неожиданно открыли перед ним новый привлекательный мир. Лубан любил технику, мог днями, ночами, забыв обо всем, просиживать над схемами, разгадывать их смысл, доходить собственным умом до самого сложного.

Он ездил помощником машиниста, затем, как и отец, машинистом, был уже женат, когда появилась возможность учиться в филиале техникума, и даже с каким-то восторгом, отрывая время от сна, отдыха, закончил техникум и сразу же поступил на заочное отделение железнодорожного института. То было время, когда железная дорога отказывалась от всего старого, отжившего, меняла облик, добиваясь технического прогресса во всех отраслях своего хозяйства. С паровоза он слез тогда, когда даже небольшие полевые станции переходили на автоблокировку, автоматическую сцепку вагонов, когда появились первые тепловозы и электровозы. Новое повсюду пробивалось.

Он и занимался этим новым - внедрял автоблокировку, - по неделям не бывал дома, чувствуя, что живет не напрасно, приносит пользу. Он знал, любил свою работу. С каждым годом его продвигали и повышали по службе.

Саша Григонис к тому времени был уже заместителем начальника станции. Несмотря на высокое положение, дружбы с подчиненными, которых вытащил из ямы, не терял, чинами не хвастался. Иной раз в воскресный день они собирались все вместе, выезжали на дрезине за город и, оставив машину на какой-нибудь станции, направлялись в лес, раскладывали костер, вспоминали прошлое.

Григониса арестовали первым. Вообще что-то непонятное стало твориться на станции. Железнодорожники на войне - нужный народ, без них не может обойтись никакая власть. Во время гражданской войны город переходил из рук в руки, поэтому все, кто более или менее был связан со службой движения, работали по принуждению или за кусок хлеба. Теперь им то давнее и вспомнили.

Он, Лубан, как всегда, был горяч, невыдержан, потому после ареста Григониса потерял голову. Настроения не скрывал, язык за зубами держать не умел. Нацарапали писульку и на него. Сочинил ее в компании с другим пройдохой Мишка Сыч, слабенький, беспомощный инженерик, которому если и доверить какое дело, так только стоять в дверях, проверять перронные билеты.

Околесицы в заявлении Мишка нагородил несусветной. Тем не менее следователь отнесся к написанному с полной серьезностью. Допрашивая о связях Лубана с немцами, со стрекопытовцами, приплетая Григониса, даже отважился приложить руку. Но в ответ получил такую сдачу, что брякнулся на пол, и его отливали водой. Дело повел другой следователь, допрашивал долго, нудно, но применять физические меры не решился. До суда не дошло, Лубана выпустили.