Днем, когда Лида успокоилась, она уговорила меня дойти до ближайшей баррикады. Мы накипятили целое ведро чая и с половниками и кружками дошли до молодых людей с винтовками. Здесь оказался и один из студентов Лиды.
— Лидия Васильевна, посмотрите, — он указал на белую ленту на своем рукаве, — Мы теперь белая гвардия.
— Красиво придумали, Меньшиков. Как тут у вас?
— Да вы сильно не переживайте, за день только несколько раненых. Сила на нашей стороне, правда тоже.
Он красиво улыбнулся, бравада перед молодой преподавательницей предавала ему самому смелости.
— А о Воронкове Григории Юрьевиче ничего не слышали? — на всякий случай я спрашивал у всех этот вопрос, хотя большого беспокойства за отца у меня почему-то не было.
— Вроде бы не на передовой, слышал, что он вел какие-то переговоры в Моссовете, — ответил мне один из солдат. Это меня немного успокоило.
Вечером стрельба была вновь нестерпимой. Когда все стихло, я опять добежал до баррикад и узнал, что здание Моссовета было атаковано красногвардейцами, убито около сорока «их» человек, а среди «наших» потерь не оказалось.
Ночью юнкеры атаковали Кремль и вышли из этого боя с победой, не потеряв ни одного человека и расстреляв из винтовок и пулемета на броневике множество красногвардейцев. Кто-то говорил, что десятки, другие, что сотни. Я не мог в это поверить и тем более разделить радость. Кровь жителей города, бегущая по брусчатке, бездыханные мужчины, лежавшие теперь в центре городской истории, казались мне страшнейшим зрелищем. Я трусливо подумал, что хорошо, что не видел этого лично.
Потом меня обуяла ярость, я подумал, что сам найду красную повязку и поднимусь на крышу за Богданчиком, но эта слабость была минутной. По кому я собирался стрелять? По своим бывшим сокурсникам, по нынешним студентам, по поэтам и актерам? Пускай их было меньшинство, но по кадетам и офицерам стрелять я тоже не хотел.
Я пришел домой, и мы с Лидой выпили водки, но оба будто не почувствовали ее действия и, зажатые, напряженные, продолжили сидеть за столом, не решаясь больше пить. Мы почти не говорили и боролись с желанием вновь бежать на улицу и вызнавать новости.
Стреляли весь день. Все это время я думал, пойти ли тоже стрелять или нет, и выбирал второе.
Мы с Лидой почти не спали, к стрельбе не удавалось привыкнуть. Я не понимал, как люди могут спать в окопах на настоящей войне. Впрочем, то, что происходило в Москве, было по-настоящему, хотя я не спал на сырой земле и не держал оружие в руках. Когда я поделился своими мыслями об этом, Лида сказала, что привыкать к подобному — бесчеловечно. Я был не согласен с ней, человек старается защитить свой разум, а если этого не сделать, то можно сойти с ума. Это хуже, чем остаться холодным в этой ситуации — став безумцем, можно совершать действия, за которые не будешь нести ответственность, а вот они могут оказаться бесчеловечными в условиях войны. Мы с Лидой разошлись по разным комнатам и молчали там, потом вернулись друг к другу и сидели очень близко, соприкасаясь коленями.
Следующим днем приходил папа, мы видели, что сил на разговоры у него нет, поэтому, радостные его здоровью, уложили его спать и ходили по дому на цыпочках. Это было бессмысленно, ведь самая скрипучая половица была тише выстрелов, но нас самих успокаивала возможность хоть как-то позаботиться о нем. Марья, увидев его, тоже оттаяла и обеспокоено провозилась на кухне все время, что он спал, наготовив полный стол еды.
Когда отец проснулся, мы вместе поужинали. Он сильно нервничал и постоянно утирал лоб платком, хотя на улице было холодно. Отец рассказывал новости, говорил, что если первоначальный перевес был на нашей стороне, то теперь большевики отбивали позиции. Они расселись по крышам, как хищные птицы. Он говорил, что юнкера отстреливаются из Метрополя, но самая прочная позиция в театре Унион. После каждой фразы он поправлялся, говорил, что за те часы, что он спал, все могло еще много раз измениться.
Я спрашивал его, стреляет ли он. Он вдруг разозлился, стукнул рукой по столу и схватился за оправу очков.
— Да как же я попаду, если я дальше вытянутой руки ничего не вижу!
То ли он действительно переживал, что не может помочь силой, то ли оправдывал очками свое отсутствие на передовой и его беспокоило, когда приходилось доставать свое оправдание. Меня он не спрашивал в ответ, и мне думалось, что он настолько хорошо меня чувствует, что понимает — в качестве протеста я могу все-таки пойти стрелять. Разгадав его уловку, я ощутил, как во мне поднялся бунт, и я подумал, что пойду туда к Феде и спрошу, остались ли еще винтовки и для меня. А потом я представлял, как случайно попадаю в Богданчика, и отказывался от этой идеи.