— Как звать вас? — спросила я, ставя перед ним корзину.
— Григорий Юрьевич. А вы?
— Ефросинья… — ответила я, а потом решила добавить отчество, раз он сам представился так: — Емельяновна.
Сказала так, будто бы барыня какая, но он не удивился и не рассмеялся. Я отвернулась от него и хотела тут же бежать, но любопытство замедлило меня. Я спросила:
— А с каких мест будете?
— Из далеких.
Он только подтвердил мое предположение. Я побежала обратно в деревню за водой и за советом. Дома я застала только бабку, но и славу Богу, самый добрый совет можно было получить только от нее. Моя бабка — хитрющая старуха на свете, но добрее сердце, чем у нее, сыскать сложно. Роста она небольшого, плечи у нее узкие, а в седых волосах до сих пор черные пряди есть. Всякий, кто знал ее молодой, говорил, что я выросла ее точной копией.
Я рассказала ей о встречном мне.
— Беглец, значит, — подумала и она. — Лишь бы дело совершил он не самое худое.
В наши глухие места в Сибири под Омском ссылали самых разных людей: и больших преступников и тех, вину которых мне сложно было понять. Побеги случались нередко, и на пути к станции заключенные могли заглядывать и в нашу деревню. Надзиратели предупреждали нас, что помогать им — себе дороже. Но разве можно было оставить больного человека в беде?
Бабка тоже так решила. Она сказала мне никому не говорить об этом, и, если я пойму, что без помощи этому человеку придется худо, идти с ним к Ильиничной. Эта старуха жила на самом краю леса, всю жизнь замаливала свои грехи и последние годы только и ждала, что Господь заберет ее к себе. Ей самой во благо будет помочь страждущему, тем более страха у нее перед людьми не осталось. К тому же она была молчаливой женщиной, и даже самые большие болтуны не могли выудить у нее лишних слов. Я побежала к ней, рассказала, что так и так все, и она сразу дала свое согласие укрыть больного, но предупредила, что ухода ему она дать почти не могла: спину скрутило и она все больше лежала.
Я начерпала воды и побежала обратно. Беглец снова дремал, но теперь его губы все блестели от земляники. Пришлось растолкать его, и быстро расспросив его о самочувствии, я поняла, что без стороннего вмешательства он пропадет. Он много раз поблагодарил меня, когда я предложила ему помощь, и я почувствовала, что худо он никому не сделает. До дома Ильиничны он шел сам, помощи не просил, и сама я не предлагала. Я провела его задним двором, и он остался никем не замеченным в деревне.
Первые дни он проспал, я украдкой заглядывала, но бодрствующим его не заставала. На четвертые сутки Ильинична меня сама позвала и сказала, что мой беглец ожил и охота ему болтать. Я снова принесла ему земляники, присела на краешек скамьи и стала слушать его историю.
Голос у него оказался звонкий, речь быстрая и движения нервные. Он говорил, говорил и сам от своих слов будоражился, словно волнение его все больше и больше охватывало и спадало лишь немного, когда мне удавалось вставить словечко. Оказалось, что он из Москвы, дворянин. Я, как услышала о его происхождении, сразу язык проглотила, на что он замахал рукой, сам смутившись. Он сказал мне не стесняться, он со всем уважением относится к крестьянам, более того, он питал интерес к нашей культуре, то есть, как он пояснил, к обычаям, устоям и быту, и считал, что таким, как он, есть многому чему поучиться у простого народа, и границы между нами нужно стирать. По профессии он был мостостроителем, но не тем, что работает руками, а тем, что рисует планы и всеми руководит. Он был старше меня, но для мостостроителя это был все равно не возраст, поэтому сам он еще не возвел ни одного моста, но участвовал в планах старших начальников. В ссылку он отправился за какие-то свои идеи, которые могли привести к народным волнениям, и будто бы даже организовал маленький бунт. Когда он говорил об этом, то волновался еще более, сбивался и хмурился, и мне сдавалось, что он сам не слишком доволен тем, как все сложилось.
Бежал из ссылки он по совершенно нелепой причине. Его отправили на два года, которые он честно и даже с гордостью отбыл, трудясь в поте лица. Но по истечению срока его не торопились отправлять домой, местные жандармы запутались в документах и посчитали, будто бы должны были отправить его обратно только через три года, несмотря на все его убеждения. Тогда он решил бежать, что получилось у него очень легко. Услышав эту историю, я некрасиво рассмеялась, потому что мне казалось неразумным бежать от царских сторожей, отбыв два года срока. Коль сердце горячее — то и бежать нужно сразу, а коль голова холодная — то можно было бы еще год потрудиться. Мой смех его обидел, он надулся и замолчал, и мне пришлось снова подталкивать его к беседе.