— Сзади не погладить? — спросила она, поворачиваясь и так и эдак, осматривая себя.
Настенька изучала ее придирчиво, но с каким-то непроходящим затаенным сомнением.
— Ты бы, Маш, хоть молока побольше пила, что ли…
— Так ведь пью! Не пью разве?
И все так же бойко крутилась, поправляла, — прихорашивалась.
— Губы тебе, что ли, подкрасить?.. На-ка вот. Или дай — я сама. Вот так… И тут еще. Во, во! Ну что ж, ты у нас девка еще хоть куда! Только не скалься шибко. Мужик-то твой, он знаешь, что говорил? «Как, говорит, увижу ее, так ударить охота. Все десны выставит!»
Это Марья знала, это маменька ее наградила улыбкой. У других только зубы блестят, и они знай себе скалятся во весь рот, а маменька, от нее и Марья сызмальства научились поджимать губы, а если уж приходилось смеяться, так прикрывались рукой… Однако о муже Марьином соседка раньше ничего не говорила, — вдруг сейчас что-то проболталась. Значит, было у них, раз делился он с ней. То-то Марья пробовала выведывать у него. «Что это, — спросит, — ты у нее опять сидел?» — «Да так, — скажет, — поговорить заходил». А в глаза и не посмотрит… Ладно, чего уж теперь!
Неловко Марье было в туфлях, — тоже новые и на каблуках, но от каблуков-то и мука. Ног не выпрямить, коленки торчат. Как они там, в городе, только ног не переломают? «Ладно, — успокоила она себя, — сяду за стол, и не видно будет».
Занавески соседка задернула сама и проверила, надежно ли. Когда вспыхнул под потолком свет, Настя сказала:
— Ну, пошла я. Жди.
И Марья осталась, не зная, сесть ли, за дело какое приняться, выйти ли навстречу. Она садилась, как гостья, и разглаживала на коленях юбку, перебирала твердые складки. К лицу то и дело подкатывал жар, щеки ее смуглели и молодели, и синими тогда, таинственными становились тени от ресниц.
Пришли, кажется!.. Она вскочила. И точно: в сенях затопали ноги, много ног, в дверь деликатно постучали. «Господи, стучат еще!..»
Приоткрылась дверь, и в избу заглянул знакомый глаз, смешливый и лукавый, — Петруша, Настин хахаль. Немолодой уж, волос лезет, а все Петруша. В деревне его так и звали: хахаль.
— Позвольте?
И мигнул, сощурился, настраиваясь на веселость, как свой человек в доме.
Видно, его толкнули сзади, он вошел, оставил дверь открытой. И у Марьи опустела голова, поплыло в глазах. Она стояла и подавала дощечкой руку: Петруше сначала — тот с какой-то обязательной прибауткой и подмигиванием, потом неторопливому и важному, в костюме и галстуке, Семен Семенычу, самому главному, и наконец третьему, низенькому, совсем без шеи, который еще издали, из сеней, так и стриг ее глазами, не отрываясь. «Этот!» — еще больше растерялась Марья и не знала, как ступить, что сказать. В голове у нее сложилось сразу, что Петруша, конечно, с Настенькой — вот они уж и хозяйничают в избе, как свои люди, — важный и солидный, с галстуком, ясное дело, для Степаниды — он и не отходит от нее, то за руку, то за талию придержит, усаживая на скрипучий ненадежный стул, а Степанида, умело затянутая где надо, пышная и совсем городская, только усмехается накрашенным ртом, а если что и скажет, так вбок, через капризную губу. «Ну, это пока не выпила», — хорошо знала Марья. Из головы у нее не выходил наказ товарки, и, подавая своему руку, она на всякий случай прикрыла рот. А он, как только ступил через порог, потух почему-то, скуксился и имя свое буркнул так, что она и не разобрала.
В избе все вроде бы пошло, как и положено. Петруша с Настенькой мельтешились, собирая на стол; Семен Семеныч, доверительно наклоняясь, ворковал над ухом надменной Степаниды. И только сама хозяйка сидела, как была, прикрывая счастливый рот рукою.
— Курицу-то когда варить? — как по секрету спросила Настенька и незаметно пощекотала ее, чтобы была поразговорчивей, не давала низенькому киснуть в одиночестве.
— Ставить надо, — откликнулась Марья и стала успокаиваться.
Несмело, но все чаще она поглядывала на своего и находила, что он хоть и не Семен Семеныч, а все же хороший, надежный человек. Сразу видно… На душе у нее потеплело, совсем стало тепло, она уже любила его, и жалела, и по-своему понимала все, что другие обязательно обратили бы в насмешку. Что ж из того, что коротковат, — рост, он от бога, от отца с матерью. А что в теле и посапывает, так это, полагать надо, от сердца. Годы-то немолодые, сердце надсажено, да ко всему и продуло где-нибудь в дороге. Погода, хоть и лето, гнилая, у Настеньки вон ребенка едва отходили, а всей и простуды было, что искупали в корыте у колодца. И молчаливость его понимала, — не всем же как Петруша-балабон. Человек основательный, серьезный…