Трубку брать не спешили, и внутри, ожив, зашевелились щупальца беспокойства. Но наконец гудки сменились тишиной, уши уловили шорох, а затем родное:
— Алё. Алё!
Сто лет не слышал. И какое же, чёрт возьми, сейчас испытал облегчение. Но пока челюсти упрямо сжимались: вдруг запоздало понял, что не в состоянии сымитировать ни радость, ни довольство, ни равновесие, ни даже относительное спокойствие — ничего. Стоит открыть рот — и она всё поймет. Угадает мелодию с двух нот.
— Кто это? Говорите! Егор, это ты там?
— Баб Нюр, да… я. Здравствуйте. Как вы? Здоровье как? Проснулись?
На том конце ахнули, ойкнули и запричитали, а сердце, слушая дорогой ему трескучий голос, закололо и болезненно сжалось, словно в стальном кулаке стиснутое. Отмахнувшись от вопросов о собственном состоянии, она стала спрашивать сама, перемежая вопросы тихими всхлипами. А он ощущал себя конченым мудаком, обрекшим бабушку на волнения и одиночество пустой квартиры. «Да как же ты?..». «Да что же ты натворил?..». «Что ты делаешь со своей жизнью?..». «Ты бы её видел!». «Объясни мне, кто тебя надоумил?..». «Ты же совсем другого хотел…».
Пытался было перебить, переключить тему, но она и слушать ничего не желала, сквозь слезы требуя не заговаривать ей зубы и отвечать. Банальная логика подсказывала, от кого именно баб Нюра узнала о произошедшем, выдерживать тихий плач оказалось выше оставшихся сил. Такой он не слышал её никогда. И слова, снося барьеры, прорвались на волю.
— Не м… Не могу, баб Нюр… Вы же знаете меня. Видите же, что я всю жизнь всё вокруг рушу. Не умею создавать… Не хочу, чтобы… — озвучить невозможно. Но продолжать держать в себе — всё равно что, сидя на электрическом стуле, собственной рукой поливать темечко тоненькой струйкой воды. — Не хотел усугублять. Всё ведь повторилось бы. …Лучше уж сразу, меньше…
«Меньше боли ей…»
— Да кто же тебе такую ересь внушил?! — в сердцах воскликнула баб Нюра, а прямо перед глазами стояло горестное выражение её лица.
«Какая разница?..»
— Баб Нюр… Это не ересь. Это правда.
— Егор, ведь кто-то тебе сказал! — сквозь всхлипы продолжала стоять на своём она. — Не обманывай меня, я чувствую, не ты это… Не ты.
«Кто же еще?..»
— Я, — обессиленно констатировал он. — Я и сам не слепой. Просто… встряхнули немного.
На том конце вновь охнули, выдохнули и запричитали. Зачем он всё это ей говорил? Знал же, что разволнуется, что расстроится, что давление. Но не мог больше оставаться с этим один на один. Не выдерживал. И нуждался в плече. В том единственном хрупком плече, что пока у него оставалось.
Зря он… Не нужно было.
— Кто, Егор? Кто встряхнул?! Опять она? Мать её? Мальчик мой, пожалуйста, только не молчи!
Не молчать? Как? Язык отнялся. Не поворачивался обвинять в принятых решениях кого-то ещё. В висках пульсировало, мозг больше не сопротивлялся, сердце, грозясь в противном случае разорваться, умоляло продолжать разговор. А губы вновь слиплись.
— Господи спаси, я так и знала! — верно истолковав его безмолвие, забормотала баб Нюра. — Одного раза ей мало оказалось, ведьме полоумной! Что ещё она тебе наплела?!
А сказать как? Как заставить себя произнести вслух разящую насмерть правду о себе же?
Наверное, если очень захочешь спастись, окажешься способен наступить на горло своей же песне. Отрежешь попавшую в жернова руку, чтобы не затянуло и не перемололо целиком. Вгонишь меж стиснутых зубов домкрат и разомкнешь челюсти, дав черноте выход, чтобы она не переварила тебя изнутри. Будет адски больно, будешь хрипеть и харкать кровью, но ты себя принудишь. Если действительно хочешь жить.
Не так уж и давно он через это уже проходил.
— Ничего нового. Всё это я и сам знаю. …Что я у неё отбираю единственную дочь. Что встаю между ними и из-за меня их семья рушится, — «И это так». — …Подвожу её к краю пропасти и обрекаю. Что наиграюсь за неделю и через колено её переломлю. А она вытерпит что угодно… От меня.
Слова давались с гигантским трудом. Егор помнил монолог Надежды Александровны дословно: разбуди его кто посреди ночи, наверное, воспроизвёл бы без запинки. Как и предыдущий, столетней давности. Больше месяца он мысленно обращался к мнению Улиной матери днём и ночью, вновь и вновь уверяясь, что поступил правильно, и всё в нём сейчас вопило. Но… Не хотел нести собственную боль в родное сердце. И пытался выключить эмоции и хотя бы не цитировать дословно.
— Что я заиграюсь и это плохо кончится, я её уничтожу, — прикрыв глаза и цепляясь слухом за глухую тишину на том конце трубки, продолжил он. — Что на осине не растут апельсины. Что я не смогу дать ей ничего, что со мной её ждет деградация и муки. Что… Что не умею …любить, что это патология, о которой ей говорила ещё мама{?}[В разговоре с Надеждой Валя выразилась иначе. Она сказала, что «общение с Ульяной поможет взрастить в Егоре чувство ответственности. Научить заботе о ближнем и любви». Но часто мы слышим то, что хотим слышать, трактуем по-своему. Надежда услышала, что он не умеет. «Патология» — слово, которым охарактеризовала свои мысли по этому поводу именно Надежда, это не мнение Валентины. Но Егору разницы теперь нет. Как было на самом деле, он все равно не знает, всё смешалось в кучу].