Выбрать главу

Здесь и рос Ваня, не ведая житейского лиха: все для него было лишь учебой, забавой, игрой. Глядя на отца, философией и историей в последнее время увлекся. О столичном университете мечтал. И если задумывался серьезно над чем-то, то больше над книгами, над общими, отвлеченными, не его собственной кровью и болью терзавшими душу проблемами. А до заурядных, повседневных житейских человеческих отношений и дел еще не дорос. Да и вообще, наверное, еще не созрел. Тем более не был готов ко всему тому необычному, ненормальному, грозному, что явила ему внезапно война.

Когда он, этот фронт, стал подкатывать к Перекопу, отец вступил в ополчение. А больную подросшую дочь, двоих сыновей и жену, в спешке собрав кое-как, чуть ли не последним эвакуационным составом отправил в предгорный Кавказ. Здесь оп не раз подлечивал по санаториям свое надорванное в прошлом сердце. Ему очень понравились эти края, постоянно расписывал. Расхваливал их: и богатство природы, и щедрость людей, и их изобильную жизнь. Думал: отсидится там семья его до скорой победы. Но гитлеровцы на следующее лето прорвались и туда -- на просторы Дона, Ставрополья, Кубани.

Чтобы не остаться под немцем, мама, младший брат и сестра решили срочно дальше -- за Каспий, в Казахстан ехать. А Ваню, с такими же, как и он, сосунками--десятиклассниками, не успевшими и аттестатов получить, забрали в торопившийся мимо их станицы на фронт маршевый полк. Не оставлять же фашистам юнцов. Тем более что у иных и срок призывной подходил. А иные и года прибавили себе, насмотревшись лихих победных фильмов -- "Истребители", "Три танкиста", "Если завтра война", мечтая о подвигах, о геройстве.

В первый же день расписали пацанов по взводам, в солдатскую форму одели, каждому -- красноармейскую книжку, подсумок с патронами, карабин. Возле полкового знамени приняли новобранцы присягу. И той же ночью полк погнали дальше на фронт.

Эх, так бы просто, толково и все остальное: боевая учеба, выход на оборонительные рубежи, отпор заклятым врагам. Но, увы... Шли таясь, то и дело рассыпаясь по степи от вражеских самолетов. Отбивались от них одними винтовками. На ходу, отнимая минуты у отдыха, у сна, у еды, командиры старались сделать из мальчишек бойцов.

Ваня сам напросился в наводчики. На всю батарею была одна пушка -"сорокапятка" с укороченным, куцым стволом, "хлопушка", как ее прозвали солдаты, один-единственный ящик фугасных снарядов и тягло -- четыре драных хвоста: гнедая кобыла, мерин и два загаженных жеребца, кожа да ребра и слезы в глазах. Должно, от пыли, песка и обиды на людей за себя.

Технику эту осваивали прямо на марше, на редких кротких привалах: по затертой, собранной по листочкам, клееной книжке зубрили матчасть, возились с "хлопушкой". Ездовой Савелий Саввович Лосев, помор, бывший артельный рыбак, который, наверное, до конца дней своих пропах рыбой, солью и морем, бойкий и шустрый, хотя уже и седой, поил у почти пересохших колодцев измученных лошадей. А когда дошел черед до практических стрельб, он, ворча, впряг жеребцов (кобылу и мерина пожалел) в передок и осторожно погнал их но полю. А наводчики поочередно ловили упряжку, будто бы вражеский танк, в "ПП9", в прицел; замковые один за другим вгоняли в камору старую медную гильзу, а командиры орудий во всю глотку орали: "Огонь!" Командир первого расчета Казбек Нургалиев, маленький жилистый властный узбек, кричал непонятное чтото по-своему, щурился злыми азиатскими глазками, скалил мелкие хищные зубы и бешено сек кулачком сухой пылающий воздух.

-- Остальное на передовой,-- обтирая запаренный лоб, обрадовал всех после "стрельб" тогда еще старший лейтенант Лебедь -- комбат.-- День-другой, да и там,-- кивнул он вдоль моря вперед равнодушно, будто бы вовсе и не в сторону tpnmr`, а на что-то привычное.

-- Учение... Тьфу! -- сплюнул с презрением замковой второго расчета Голоколосский.-- Все одно что дуньку гонять.

-- Солнце, воздух... эротизм закаляют организм,-- обрадовался, подхватил за взрослым и Яшка.

-- Огурцов! -- осек его Матушкин, старшина батареи.-- Аль дома на Таманке своей?

-- Песня, старшой. Я что? -- обнажил щербатые зубы Пацан, как за малость, за худобу, за зряшную вздорность прозвали Яшку солдаты.-- Не я сочинил.

-- Песня... Дак что? -- еще жестче обрубил его старшина.-- Попугай? Повторять?

Пацан, попавший в часть из заштатного саманного Темрюка, росший, как дикий лопух, по задворкам, садам, огородам, без матери, без отца, без "конька", со "свистком" в голове, чувствовал себя среди неприкаянных, еще не нашедших себя солдат вольготней других и вел себя, как и прежде, до армии, легко и бездумно. Перед начальством ничуть не робел. Как же, не куда-нибудь, а на фронт идет, глядишь, и герой, слава, почет, ордена. Теперь все может. Может при старших песни блатные петь, и загнуть матюком, и спирт пить -говорят, на передовой, только белые мухи полетят, всем без разбору дают, без чинов, стар и млад принимают непременную норму Верховного. Уже дают и табак, куришь не куришь, дают, скрутил самокрутку -- дыми. А бабы были бы -- вцепился б, наверно, и в баб, и тут его время пришло. Однава живем! Не моргай!

Но так, как Пацан, поначалу держались немногие. Еще разве что закаленный в рыбацких океанских своих переходах помор, собранный и непреклонный узбек -- до войны лихой объездчик совхозных коней, молодой, но уже известный по всей своей округе, да еще повидавший всего на свете разбитной и пронырливый Игорь Герасимович Голоколосский. Но и они, эти четверо, нутром чуяли, что их ждет, и, как и у всех, и их души с каждым шагом к передовой все больше и больше томила тревога. Хотя каждый старался не показывать этого, убеждал себя, что он-то как раз свою смерть обхитрит, обойдет она его стороной. А иные обращались с надеждой и к богу. Перед опасностью смерти хватались и за соломинку.

Храбрился и Ваня Изюмов, хотя до самой передовой так и не смог прийти в себя. Все было дико ему: ботинки с обмотками, и оттягивающий плечо карабин, и чиряк пониже спины. Раза два оставался Ваня без ужина -- обделяли горсткой вареной фасоли и чаем с селедкой. Солдатское ложе -- песок, земля и трава -мяло бока, кропила под утро с неба роса, а с гор пронизывал ветер. Но более всего Ваню угнетало одиночество. Дома его окружали забота, любовь, порой даже и придирчивая, нетерпеливая материнская требовательность, словом, чувство -- всех перед всеми -- тревоги, вечного долга, глубокой причастности всех ко всему. А здесь?.. Никто его вроде бы не любил и не понимал, никому и в голову не приходило попытаться его понять. Днем и ночью Ваня шагал в гуще солдат, а чувство было такое, словно никого кругом, что он совершенно один.

Всю последнюю ночь перед фронтом Ваня вертелся и спал урывками, его донимали кошмары, а под утро ударил озноб. Скинув с лица за ночь отсыревшую от дыхания полу шинели, он, хотя и заставляла его нужда. Не поднялся с песка. Опыт, пусть еще маленький, уже научил: пока можно лежать, лежи. Сон, отдых в походе не наверстать. Приподнял с вещмешка грязную бритую голову, уставился испуганно в темень.

"Где вы там, папа, мамочка? Где вы, братик, сестренка?-- шептал он.-Неужто не успели уйти? -- Представил себе все ужасы оккупации, о которых писали газеты, командиры рассказывали. Едва не вскочил. Опершись озябшими руками о сырой холодный песок, задрав в мрачную бездну перепуганное худое лицо, он, как волчонок, должно, по тому же слепому инстинкту, тихонько завыл.-- Что с вами? Где вы? Мама... Милая мамочка!"

Лежал Ваня чуть поодаль ото всех (где только можно, Ваня все еще выбирал уединенные закутки), шагах в десяти от ближайшего к нему Игоря Герасимовича Голоколосского. Но инженер, к счастью, наверное, спал и не слышал, как рядом плачет юный солдат. Понемногу, излившись слезами, Ванины боль и тревога поулеглись, да и сзади, успокаивая, ровно журчало. То opedp`qqbermn шумела река, и небо уже начинало предрассветно сереть.