— Дедушка, а Карл-то жив-здоров. Прислал на медицинский институт письмо. На его руках умер Молодан. Он же и похоронил ученого. А сам чудом уцелел.
— Я знаю. Виталий мне об этом рассказал.
— А Гаусгофер удрал?
— Нет, от справедливой кары никуда не убежишь. Наши самолеты разбомбили виллу. Выкорчевали фашистский пень из крымской земли. Как сейчас помню: высокие фонтаны огня взвились в небо… Ну, подумал я, царство тебе небесное, недобитый палач… Решил: пусть за ночь поостынет пожарище, а рано утром пойду посмотрю на развалины… Пришел, потихоньку посматриваю вокруг да шепчу как молитву: «Собаке — собачья смерть…» И что же ты думаешь, дочка, метров эдак за тридцать от разрушенных стен дома вижу распластавшееся тело Клары, жены генерала. Очевидно, убегала от налета, но осколок настиг ее… Пригляделся, а рядом трехлетний мальчишка. Никак не пойму: то ли убит, то ли контужен… Я дотронулся до него рукой, а он приоткрыл глаза да как заорет… Барахтается, никак не может высвободиться из-под руки матери… Я помог малышу. Бросился он ко мне, прижимается, ищет защиты. Волосы у него рыжие, курчавые. Поднялась во мне злость: ну, думаю, пень выкорчевали, а отпрыск остался… И уж было замахнулся, поднял над ним кулак, а ребенок хватается за меня ручонками, ластится ко мне, светит росинками глазенок. Замызганный, закопченный, жалкий, как пришибленный звереныш. И подумал я тогда: «Дитя не виновато, что родители фашисты. Оно как восковая свеча: кому бы ее ни поставил — то ли богу, то ли черту, — все равно будет гореть». И уже не кулак мой упал на головку, а легла теплая ладонь… Я гладил этого малыша и не знал, что с ним делать. Оглянулся вокруг: не следит ли кто за мной случайно? Схватил мальчика на руки, завернул в полы пиджака и кустарниками, глухими тропинками побежал домой. Не умирать же беззащитной сиротке на пепелище. И уже дома пришло в голову: а что, если никому не признаваться, что немчонок у меня? Научу его нашему русскому языку, воспитаю, так сказать, советского человека. И что ты думаешь, я, как злодей, прятался с чужим детенышем. Стал нелюдим. Никого к себе в дом не пускал, не приглашал, пока наши войска не освободили Крым. А малец тем временем привязался ко мне. Я к нему привык. Потом усыновил сироту, хотя и много хлопот было с документами.
Детей у нас с женой не было, и она очень обрадовалась, что судьба послала нам на старость славного мальчика. Но не дожила до тех дней, пока наш воспитанник вырос. И остались мы вдвоем. Любил он меня, как родного.
Отдал я своего сына в школу. Он крепко вцепился в науку. Одного я побаивался, что когда-то надо будет ему открыть правду.
И вот три дня назад я Виталию все до капельки, вот как тебе, дочка, и рассказал. А он долго сидел передо мной потерянный, а потом собрался с мыслями и говорит мне: «Не знаю, чья кровь течет в моих жилах… Это не так важно. Но не Гаусгофер, а ты мой отец, а я твой сын…» Вот и выходит, что чуж-чуженин стал тебе родным, дорогим человеком, если ты его вырастил, вынянчил, взлелеял. Кровь… Что кровь? У всех детей на земле она одинаковая — красная. Правда роднит людей разных наций, делает тебя отцом чужого ребенка. А ложь сеет вражду, человеческие души калечит. Вот тебе, доченька, и весь мой сказ.
— Скажите, пожалуйста, а где сейчас Виталька? — Люда резко поднялась со скамейки.
— В школе. Вон там из-за косогора виден краешек красной черепицы. Еще до восхода солнца ушел туда красить. Ты, голубушка, пойди-ка к нему. Ведь ему очень плохо и тяжело…
— Благодарю, благодарю вас за все.
Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ВИТАЛЬКА…
Сердце вырывалось из груди, когда Люда подбежала к школе. Из открытой настежь двери слышался громкий ребячий говор. Остановилась в длинном коридоре, выкрашенном серо-голубой краской: в соседнем классе послышался звук упавшего ведра.
Люда нерешительно переступила порог класса.
— Здравствуй, Виталька! А я ждала… ждала тебя…
— Люда, извини… Я не смог… Я потом тебе все расскажу, — удрученно протирал тряпкой руки, на которых засохли голубые брызги краски.
— Виталька, я завтра уезжаю. Хотелось бы сегодня попрощаться с морем.
— Я мигом. Только вот умоюсь и переоденусь.
Шла рядом с Виталием и, как никогда, понимала его состояние души, не хотела быть назойливой, не касалась больного вопроса, старалась казаться беззаботно-веселой. Без устали болтала обо всем и ни о чем.
Море было сердитым, бурным. Оно еще не успокоилось после вчерашнего дня. Гроза разбудила в нем дремлющие силы: сама прогрохотала, прошумела, а оно без устали катило и катило валы, рокотало прибоем.