— Посмотри, что у меня с руками, — и вытянул вперед грязные, опухшие, в крови пальцы. Затем устало закрыл глаза, прислонился спиной к влажной, прохладной стене окопа.
— Ну что ж, сам поволоку. Под вечер небось притащу в госпиталь. Вас двое осталось в живых-то, а всех остальных перемешали с землей вражеские танки… Гады!
— Да, не прошли, паразиты! Я сам лично четыре отправил на тот свет своими руками… Четыре танка поджег! Понял? — Лускань тяжело и неуклюже начал выкарабкиваться из окопа.
— Да разве я не верю? Давай перевяжу руки!
— Не подохну, как-нибудь доберусь в медсанбат. Валяй к моему другу, а я уж сам.
«И на этот раз вышел сухим из воды!» — облегченно вздохнул Лускань. Но совесть — штука тонкая, как ни убеждаешь себя, что все в порядке, она найдет время напомнить о себе.
Крепко прижав под мышкой скрипучую сумку, воровато оглядываясь по сторонам, Вениамин с позором покидал поле недавнего боя. И все ему казалось, что за ним следят Федины глаза, полные презрения и негодования. Слышал он за своей спиной и глухой топот солдат, раздавленных танками… Чувствовал, как его догонял черный призрак в облике Захара, догонял и вырывал из рук свою сумку.
Медленно заживали руки — гноились под ногтями. Ночью болели, ныли. Жил изо дня в день смутными тревогами, нехорошими предчувствиями. Стыло сердце в ожидании разоблачения. Не теперь, так в четверг оборвется нить его благополучия, незаслуженного благоденствия. Наступит возмездие… Но для фронтовика дорог каждый прожитый день. Поэтому пусть наказание даст отсрочку на одни сутки, на один час, на одну минуту — утопающий и за соломинку хватается…
И все же муторно было на душе. Сам себя возненавидел. Ночью вскакивал с койки с твердым намерением пойти к кому-то, ну даже вот к той симпатичной медсестре с каштановыми волосами, и рассказать всю правду о себе. Горькую правду… Был порыв написать письмо-саморазоблачение, чтобы приехали и забрали его, негодяя, подлеца, труса…
Но время делало свое дело. Успокаивая себя, пришел к выводу, что о чести, порядочности придется забыть — шлагбаум закрыт, и в мир этих категорий даже с покаянием не пропустят. Так зачем же себя бичевать, казнить? В бою уцелела голова, а теперь идти по своей же доброй воле и признаваться в своей слабости? Нет!
И тут на тебе: в дни разъедавших душу терзаний и сомнений судьба круто повернула на дорогу, ведущую вверх. За тот адский бой он получил даже награду. Ошибочно получил… вместо Захара.
Не смеялся, не плакал, не напился до чертиков, хотя и следовало бы… Держал себя в строгих рамках приличия, будто ничего особенного не произошло.
И опять метания, страх, сомнения. Ведь шила в мешке не утаишь… Смотри, дойдет молва о твоих ложных подвигах до слуха высокого начальства, разворошат прошлое, проверят, уточнят — и все полетит в тартарары… И стала его грудь железной клеткой, куда надолго упрятал вольнолюбивую птицу-радость.
Топил совесть в водке. Трезвым на чем свет стоит ругал себя: «Дурак маковый! Водка развязывает язык — никакого контроля над собой. Смотри, мокрая курица, сама себе накличешь беду. Будь камнем! Онемей!»
Вениамин глубоко осознавал, что присвоенная им слава, которую он незаслуженно взвалил себе на плечи, неимоверно тяжела. Она дурманит человека, уничтожает его достоинство, убивает в нем и зародыш честности… Да, Лускань понимал, все понимал, но так упивался ее блеском и сиянием, что, ослепленный, уже ничего не мог с собой поделать: безвольно плыл по течению событий, как щепка по бурной реке…
Фронт постепенно отодвигался далеко на запад. Госпиталь, где лечился Вениамин, остался в надежном тылу. Руки давным-давно зажили. По ночам перестал грезиться Захар…
Он, Лускань, уже сам врачевал раны войны. Как фронтовик любил рассказывать о своих бывших подвигах… Выступал с лекциями перед ранеными. Дивизионка напечатала о нем очерк, поместила портрет… Слава, пусть чужая, но все покрыла, упрятала: комар носа не подточит.
Лусканя начали величать по батюшке. Научился дегустировать напитки, попадавшие к нему на обеденный стол «из древних прохладных погребов гостеприимной Европы…».
С войны вернулся прямо в медицинский институт. Стройный, подтянутый, ухоженный, одет с иголочки, казалось, не с поля брани, а прямо с Парада Победы…
А дальше? Дальше дорожка, по которой он твердо шагал все эти последние годы, отбросив в сторону сомнения и угрызения совести, вывела его на широкий путь спокойной, размеренной жизни…
…Захар Кочубенко закончил рассказ и удрученно замолчал. И никто не решался нарушить это молчание. Потом по-ученически робко Петр спросил его в недоумении: