Григорий врос в землю, хищно вглядываясь во тьму, не поднимется ли грозная баба-гора. Вокруг царила тишина. Переутомилась, неугомонная, и пошла домой отдыхать.
Сорвался с места и перебежками, перебежками устремился вперед. Прыгнул между бочек, обхватил крайнюю обеими руками и замер. Сидел дрожал несколько минут.
С чего же начать? Ага, вот же рядом ведро. Кстати. В эту посудину он нацедит солярки, керосина или бензина, что под руку попадется, и обольет машину, чиркнет спичкой… Ох и закукарекает же красный петух! Не раздумывать, быстрее за дело. Взял ведро, наклонил бочку и из ее горлышка заклокотало…
Именно в этот миг кто-то неожиданно навалился на него, сбил с ног, прижал к земле, да так, что ребра затрещали.
— Так ты, Жгура, последнюю каплю горючего у меня хочешь своровать? — загудел бас Устиньи над ухом.
— Я кап… кап… Капельку в плошку…
— Ври, да не мне, кулак!
— Пус… Пусти, глупая баба! Ты зада… задавишь меня! — бормотал он. Лежал лицом к земле, а на спине верхом сидела Устинья и железными пальцами впивалась в его ребра, лопатки, хватала за лохматую голову и тыкала носом в землю.
— Отведай пахоты, откушай! Ты хотел без горючего оставить меня? Вредитель!
Григорий храпел, дергался в ее беспощадных руках и не мог вырваться.
— Ты с ума… Ты… ты… Ты совсем рехнулась!.. Отпусти меня… Задавишь! — скулил он.
— Я на трассе у шоферов нацыганила по ложке, а ты, подлец, вздумал воровать…
— Тебе жалко капли в плошку?
О, если бы Устинья знала, зачем он действительно здесь, — вмиг втоптала бы его в пашню…
— Жгура, я тебя крепенько свяжу, а утром доставлю к Даруге. Пусть председатель разберется, чего это ты по ночам шныришь…
— Устинья, я тебя господом богом молю, не позорь меня и… себя. Ну, забрел, плеснул керосина для мигунца. Ну, не спросил тебя. Виноват! Так что, за это вешать, тащить на суд? — Григорий выклянчивал снисхождения.
— Если ты мне сейчас чистосердечно сознаешься, какую хотел учинить пакость, — отпущу. Вот крест, смотри, отпущу и никому ничего не скажу.
— Я клянусь, что в плошку нечего влить…
— Почему так поздно пришлепал?
— Днем я на работе. Как стемнело, хотел засветить, а фитиль сухой…
— Врешь! Почему же вечером по-людски не пришел, а среди ночи подкрадываешься как ворюга. Комья бросаешь…
— Пошутил. Хотел тебя напугать. Я же знал, ты у трактора расположилась на ночь.
— Бутылку на керосин взял с собой?
— Я лежу на сырой земле, простужусь… Чертяка, отпусти меня! — дернулся так, что на нем затрещала одежда.
— Не трепыхайся, птенчик. Еще раз тебя спрашиваю: бутылку на керосин прихватил?
— Ты чинишь… самосуд!..
— Не болтай лишнего, Жгура. Давай свою бутылку, я налью керосина, и мотай отсюда.
— Если задавишь меня — тебя, негодницу, судить будут!
— Не виляй хвостом, как пес. Последний раз говорю: давай бутылку.
— Нет со мной бутылки. В посадке оставил… Пойди, будь добра, принеси, а я чуток отдышусь…
— Жгура, ты лжешь!
— Перестань меня мучить, дуреха! Я напишу заявление в милицию, и тебя привлекут… — барахтался, вырывался, выкручивался он из рук Устиньи.
— Хватит мне с тобой возиться! — Устинья подняла лежащую рядом веревку, которой обычно вытягивала из глубокого колодца воду для трактора, ловко скрутила руки, ноги Жгуре и перекатила его на свою телогрейку.
— Земля сырая… Полежи на мягкой теплой постели до утра, а потом я тебя оттранспортирую в контору к председателю.
До утра Григорий плевался черной слюной гнева.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Даруга по пригоршне, по горсти одолжил у людей суржика: ячменя, яровой пшеницы и, как в старину, подвязав неполный мешок с зерном веревкой и перекинув его через плечо, двинулся по пахоте впереди женщин, тоже обвешанных торбами, — так общим миром засевали они оскудевшую за годы войны землю.
Весна выдалась затяжной, холодной. Ни капли дождя. Небо застилала сплошная пыльная мгла.
А неделю спустя над Крутояровкой разбушевался черный ураган. Ветер срывал верхний слой почвы, а с ним и слабые всходы.
В потрепанной тужурке, подняв куцый воротник, в круглом, как блин, берете, съежившись от холода и ветра, в отчаянии от своего бессилия перед обрушившейся на них природной стихией, носился Даруга по полям.
Ветер слепил глаза, толкал в плечи, больно сек песком лицо, сорвал с головы берет (девушка-полька подарила ему этот берет во время побега из Освенцима) и подхватил с собой. Лишь у хаты деда Земельки, стоявшей на краю села, Левко настиг его. Спрятался за боковой стенкой хаты, чтобы перевести дыхание.