— Лидуся, не сердись на меня. Видишь сама: треплет меня, жизнь, не знаю, за что ухватиться, — льстиво заговорил он.
— Уймись! Я же мать твоего ребенка, которого ты без памяти любишь. Хотя бы за это оставил бы меня в покое.
— Лидочка, прости. Сознаюсь: крут я с тобой… И себя не щажу! Ты замечала, чтобы я лег спать раньше полуночи? Нет, не замечала. Ты видела хоть раз, чтобы я в выходной день от нечего делать сидел и читал и газету ли книгу, как другие это делают? Нет, я не гоняю лодыря. Ты на мне когда-нибудь приметила белую праздничную рубашку? На мне ежедневно тлеет от пота будничная… Такой уж я уродился, клятый, узловатый… Бывает, дух переведу, как ломовая лошадь в упряжке, а какой-то голос словно подгоняет: давай, давай, давай… И где бы я ни вкалывал — то ли в колхозе, то ли дома, мне все кажется, что я мало зарабатываю, мало, мало… Иногда опомнюсь, оглянусь вокруг, подумаю: «Да разве мне больше всех надо или я собираюсь в могилу все с собой забрать? Соседи ведь и того не имеют, что мы с тобой нажили, и то чувствуют себя людьми, а тут живешь червь червем». Изредка пораскину мозгами: хватит, достаточно! Вырвусь из этого бесконечного водоворота и начну новую жизнь. Но, холера ясная, почему-то не получается. Не помню уж, когда нежил тебя… Увяла ты без мужской ласки…
— Посмотри на себя, какой ты жалкий…
Но Жгура не обратил внимания на эти слова, продолжал:
— Мы, слава богу, выкарабкались из нищеты. Есть дом под железом, сарай, хозяйство. Чего тебе еще надо? Разводиться задумала… Иди, понюхай, чем пахнет жизнь без такого трудяги, как я…
— Ты-то устроился, а твоя родная мать нищенствует в землянке. Никак не вымолю у тебя денег на хатенку ей.
— Давай быстренько смотаемся по бурачки, а затем уже делай как знаешь.
— Тебя тянет воровать, словно пьяницу выпить…
— Не мели чепухи! Ты простую арифметику знаешь? Подсчитай на пальцах: два мешка свеклы — это на неделю корма свинье. Заколем. Мясо оставим себе для еды, а сало загоним в Царичанке. Вот и есть моей мамочке на хату, если ты уж так настаиваешь. Одевайся, стало совеем темно. Время браться за дело…
Не в силах больше ругаться, спорить, Лида стояла посреди хаты, беспомощно опустив руки.
И так было уже не раз в последнее время. Пошумит, пошумит и потом вдруг сникнет, апатично подчинившись властному голосу мужа.
Не успела опомниться, как Григорий надел на нее телогрейку, натянул на ноги валенки, повязал голову грубошерстным платком.
— Лида, ну, айда… Чем раньше двинем, тем скорее вернемся. Мешкать нельзя — ребенок без присмотра…
Лида вдруг непроизвольно схватила на руки дочку и стала ее целовать, то ли вымаливая у нее за что-то прощение, то ли навеки прощаясь с ней.
Григорий на ходу накинул на свои плечи затасканный бушлат, нырнул ногами в тяжелые кирзовые сапожищи: полуприклепанные подковы привычно заскрежетали. Зажал под мышкой сложенные мешки. Вынул из печурки саперную лопатку, завернутую в тряпицу, и сунул ее за пазуху.
— Господи, помоги! — перекрестил обнаженную голову, о шапке забыл, цепко схватил жену за руку и потянул на улицу, приговаривая: — Два мешка корней — на неделю корма свинье…
В лицо им ударил резкий ветер. Из туч сеялась мелкая изморось, расстилалась по земле и замерзала.
— На ногах не могу удержаться, куда ты меня тянешь? — Ветер срывал с уст Лиды слова укоризны и уносил вдаль.
Жгура, тяжело дыша, молча тащил жену за собой. Не шел, а бежал с ней. Тьма сгущалась, хоть на куски ее режь. Ветер, казалось, старался разогнать осенний мрак, но тщетно. Лишь гневно завывал, теребил за полы, бил с размаху в грудь, валил с ног.
Обогнули пруд, затянутый первым ледком. Перебежали узкую полоску пахоты и остановились.
— Ложись на землю. Падай! Вот бураки рядом, — прошептал Григорий.
Лида сначала не поняла, зачем она должна падать. Оглянулась, глазами искала мужа, но не могла найти.
— Если заметят, каюк нам обоим. Падай, говорю! — схватил жену за ногу и начал тормошить. Сам лежал в глубокой борозде, всем телом врос в нее.
Лида нехотя присела на твердую морозную землю, но не чувствовала холода, вся горела от стыда: люди выпестовали руками каждый корень, выстрадали, недосыпая ночей, а она, паршивка, пришла воровать… Учительница, называется… Прижала колени к подбородку и в недоумении замерла.
Навострив уши, Григорий прислушивался, нет ли кого-либо поблизости. Достал из-за пазухи лопатку и, лежа на животе, ловко орудовал, выворачивая из земли прихваченные морозом корни.
— Снова раскисла? Бери и заталкивай в мешок! — шипел, как селезень.