— Можно к вам, высокочтимый Семка Силович, благодетель наш? Я всего лишь на минутку, Подпишите, будьте добры, мое прошеньице…
Мужчина, сидевший за огромным двухтумбовым столом, оторвал глаза от бумаг, привычным движением поправил на переносице очки в золотой оправе: да, это был Забара и не Забара.
— Не валяй дурака! Заходи, — медленно приподнялся председатель райпотребсоюза, широко распростер руки. — Позволь тебя обнять по-братски.
Левко Левкович распрямился, снял с себя маску жалкого попрошайки и громко расхохотался, этим самым извиняясь за примитивный, неуместный спектакль.
Обнялись, расцеловались.
— Семка, получается, что обещанного три года ждут… Крутояровцы все надеются получить добротную мебель в новые дома, — без обиняков начал отчитывать Даруга.
— Ну-ну, не обижайся. Сам виноват. Бытует старая поговорка: кто стучит, тому и отворяют. Мебель я получаю первоклассную. Мог бы, конечно, подбросить и землякам! Но ты же раз в пять лет появляешься у меня. Хочешь прямо с доставкой на дом? — засмеялся сухим надтреснутым голосом.
— Ну, ладно! Я ведь тебя за язык не тянул — сам трижды обещал мебель в новые хаты крутояровцам.
— Не отказываюсь, обещал. И сейчас обещаю! Даю слово, такую мебель завезу в каждый двор — пальчики оближешь…
— Врешь! Ты стал пустомелей, Семка…
— Ну, ну, без оскорблений, — Забара принялся мерить шагами свой просторный кабинет. — Не горячись, присядь. Чего ты, как неприкаянный?
Левко медленно опустился на мягкий стул, не рад, что притащился сюда. Но деваться некуда — не убежишь.
На маленьком квадратном столике одновременно затрещали два телефонных аппарата, белый и черный. Нырнув в глубокое кресло, Забара по очереди хватал трубки. В черную на кого-то кричал, а в белую льстиво ворковал. Был, видимо, доволен, что производил на бывшего друга, по его наблюдению, впечатление очень занятого и весьма нужного всем человека.
Раскрасневшись от ощущения своей значительности, Забара вскочил на ноги, запружинил ими, вышел на середину кабинета и сел рядом с Даругой, доверительно обняв его одной рукой за плечи.
— В каждом человеке живет два человека: один для себя, другой для людей… И нужно уметь мудро уравновесить эти две половины, иначе будут перекосы… Каждый человек хочет казаться лучше, красивее, умнее, нежели он есть на самом деле. Я правду говорю, братец? — Забара как бы оправдывался перед Даругой.
— Не был я на крестинах у твоей правды. Поэтому позволь раскланяться. Мне пора!..
Вскоре прилетела в Крутояровку весть: Забару сняли с работы…
Острые женские языки немедленно принялись перешинковывать ее так да сяк:
— Выдворили из теплого гнездышка… Сказали строго-настрого: хватит тебе, Забара, заниматься очковтирательством…
— Не судили же? Небось друзья замнут проделки, вытянут за уши из грязищи…
— Судили! Затребовали выложить на стол партбилет. Говорят, пустил крокодиловы слезы, бил себя в грудь, что уже до скончания останется ангелочком, — не поверили. Развенчали вертопраха!
— Так ему, крючкотвору, и надо!
— Вроде бы определили такое наказание Семену: возвращайся, пройдоха, в свое родное село, куда забыл дорогу, и наново начинай свою жизнь, искупи грехи перед святой отцовской землей…
Женщины без конца галдели, перемывая косточки оскандалившемуся земляку, будь он неладный.
Одна Марьяна Яковлевна помалкивала: она знала о Забаре куда больше. Он сначала вымаливал, выпрашивал должность председателя колхоза в Крутояровке — наотрез отказали, просился в бригадиры — не позволили. Направили рядовым работником в колхоз. И деваться некуда: скрепя сердце согласился, а точнее — прикинулся лисой, дескать, время покажет…
— Принимайте на практику… честной жизни… — прогнусавил он, лениво вымешивая слова.
— Присаживайся. Чего ты, как привезенный? — Даруга невольно вспомнил те слова, которыми угощал его когда-то Семен в своем кабинете.
— Пришел всепрощение зарабатывать в родное село? Гром бы тебя расшиб! — Марьяна Яковлевна размахнулась и грохнула кулаком по столу. Чернильница-невыливайка, пресс с ободранными промокашками, испещренными на все лады узорами-мережками букв, полуобгрызенная деревянная ручка — все пустилось в пляс.
Забара отвернул лицо в сторону, как от палящего огня. Во рту стало горько — хлебнул полынного отвара… В нарочитом жесте, в разгневанных словах, что с шипением вырывались сквозь зубы Марьяны, в грохоте тяжелого кулака Забара узнал самого себя. Понял: хитрая баба вымещает на нем свою злобу…