Москва, зима. Девочка, Аленушка учиться решила, чтобы работа была хорошая красивая, чтобы руки быстро-быстро что-то делали, а душа в мечтах, как в гамаке качалась. Закончив семь классов, сложила книжки и платьица в сумку и отправилась... к той же самой тетке. Крепкая старуха Варвара Тимофеевна, какая-то Змея-Гориныча. Все те же слоники и кот какой-то на высоком шкафу. Мир здесь сонный, густой, тетка костистая, без единого седого волоска, только вот клюка появилась, да руки чуть трясутся. А лет ей много - в прошлом веке еще родилась..."
"В XIX, значит, - задумчиво подумала Ирина, - как это странно звучит. А Сашка, когда писал, чувствовал естественность этого. Вот так и тянет прошлым, почему-то туда, к этой тетке хочется..."
"Аленушка учится шить - бумага тонкая, карандаш, булавки в сердечке бархатном с разноцветными головками, сантиметр змеей на клеенке дремлет, лоскутки яркие, и кукла сидит на валике дивана, как принцесса нарядная. Аленушка в коротком платье, ноги голые, еще оцарапанные, летом дома по заборам лазила, с велосипеда падала. Недавно она в Москве, с осени. Жарко в теткиной комнате - батареи, как огонь. А легко ли Аня ее отпустила? А что ей было делать? Аня - человек легкий, заедать чужую жизнь ей, по счастью, не приходилось. Сама она в трудном положении оказывалась не раз, да только всегда скидывала тяжелую руку и шла прочь. Одного только боялась - смерти".
"Все же интересно, когда, в какой свой период жизни писал, в чьем доме? К Шуре же все сносил. Ну уж, наверное, не у Аллочки...", - думала Ирина, заваривая себе еще кофе.
"Аленушку отпустила, поцеловала крепко и перекрестила, как ее саму когда-то тетка. Робко перекрестила. Осталась одна... Это была первая абсолютно одинокая зима Ани. С дочкой, как вернулась тогда из чужих краев, где разнесло их в разные стороны со Степаном, жила дружно, легко, наверное, даже счастливо. Сказки читали, музыку слушали по радио, песни любили одни и те же, в куклы играли, шили на них. А другого ничего и не было. Ничего не было. Коза на зеленом лугу, пчелы. А родители один за другим убрались на тот свет. Отец так и ушел в полпьяна, за ним и мать горемычная. Но это была не смерть. Это - как крошки со стола смахнули, ничего Аня не почувствовала... Ничего Анюта не чувствовала, возвращаясь с далекого кладбища из-за леса в черном платке, ничего не чувствовала, собирая поминки с водкой, винегретом и пирогами. Ничего... Бог ей судья. А боялась, что умрет где-то там Степан, вдали без нее. Сны про него видела - то машина задевает его, идущего по обочине, то лошадь бьет копытом в сердце. И все ждала она и боялась дождаться злой телеграммы и не любила почтальона. Или казалось ей, что ее саму унесут за лес и положат в землю, а Степан не узнает и будет где-то там ходить по чужим городам - пить - есть, будто ничего не случилось. А так нельзя - нужно им еще постоять, взявшись за руки, поглядеть на звезду. И пусть опять небо черное и птицы спят на черных ветках и ветер, конечно, ветер... Об этом мечтала. Только крепится Аня, на замке эти свои грезы держит, знает, иначе разорвут они ее в клочья и будет она выть под этим черным небом, выть не переставая и сгинет однажды: наденет черный платок и растворится, сольется с черной ночью. Это Аня решила оставить на крайний случай, а пока ходит исправно на работу, девочке деньги шлет, подарки, раз в две недели ездит навещать... Итак, там, у тетки пока все мирно. У Ани? Как уж есть... Пора, наконец, дойти до какого-нибудь дерева, прислониться, закурить, вглядеться... Вот и огонек впереди, кажется, костер. А у костра копошатся двое. А что это за ними? Да это же кресты, кресты, кресты. Кладбище. Вот, оказывается, куда привело меня любопытство. К логическому концу. А доброе или дурное привело этих двоих сюда? Все же кто они такие? Сейчас бы бинокль... Но нет, пусть все идет своим чередом, я не подсматриваю - я наблюдаю. Придется приблизиться, погреть руки над их костром, может быть, заговорить... В сумерки одного из первых дней нового года постучали в дверь Варвары Тимофеевны.
- Да-да, войдите, - звонко откликнулась Алена.
Тетка дремала на диване, в ногах лежал кот. Алена с сантиметром на шее, подняла голову. Перед ней высокий человек с рюкзаком.
- Не узнаешь? - шагнул к ней, Алена смущенно протянула руки.
- Ты, отец?
- Да уж, я - отец. А ты - дочка. Ишь, взрослая, красивая, на мать похожа.
- Входи же, входи, сейчас чаю.
И рванулась на кухню, чтобы румянец с щек согнать - смутилась сильно. Угощенье поставить, принять по-человечески. Варвара Тимофеевна глаза приоткрыла, глядит с подушки строго.
- Здравствуй, тетка Варя, - поклонился вежливо.
- Здравствуй, залетный. Что пожаловал?
- Надо мне Алену от тебя ненадолго забрать, необходимость такая появилась.
- Мать знает?
- Не знает. И знать ей пока не следует.
Степан теперь чуть седоват, складки у губ резкие и не подумаешь, что он штуки всякие делать станет, а он возьми да и подмигни строгой тетке, скинул рюкзак, да и прошелся на руках, к ней подошел руку в карман сунул и яблоко достал, ей протянул.
- Вот уважил, - тетка протянула сухую в крапинку руку и взяла. К Степану она все же благоволила.
Вернулась Аленушка, застала отца сидящим в ногах у тетки с котом на коленях, улыбнулась ласково, чай пригласила пить. На столе халва, варенье, конфеты. Алена весело щебетала и про учебу и про подружек, не дичилась. Тетка помалкивала, но вроде бы доброжелательно. Но вот уже шесть часов. Степан поднялся:
- Поедем-ка мы сейчас с тобой, дочка, туда к матери на станцию, дело у меня одно есть. Только оденься теплее.
Алена встала из-за стола, не зная как поступить. Вопросительно посмотрела на тетку, можно ли? Та рукой махнула, мол, как знаешь, отец все же, не мне, старой, судить. На отца глянула тоже с вопросом. Но тот молчал. Пошла одеваться - шубка, сапожки, платок, рукавички. Тетка не перекрестила, отвернулась к стене - дремлет. Отец куртку надел, рюкзак за спину. Отправились. Вот и вокзал: касса, билеты. Жесткие сиденья, холод из тамбура и колеса стучат. А за окном темень, только огоньки фонарей на станциях, да в окошках редких домов. Холодно. Пар изо рта. Говорить вроде бы не о чем ведь один знает все, другая - ничего... А как посвятить во что-то, чему, кажется, слов нет. Но что же задумал этот человек? Странное, а может, преступное? Но мне не влезть в его душу, я же не скитался с ним по стране, не раздирала мне душу тоска по такой милой, славной и понятной Ане. Не мне приходилось вместо пера жар-птицы постоянно видеть холодные казенные общаги и низкие потолки бытовок. Видно, был свой задор. А откуда у такого вроде бы простака быстроглазого веселого циркача Степана неизбывная тоска? И этого я не знаю, вижу только, что привез он дочку на станцию и имеет что-то на душе, вроде бы все на карту поставил. Кажется, в своих скитаниях хотел дойти до какой-то черты - верхней или низшей. До чего-то, кажется, дошел... Ничего за свои 35 лет не нажил, так и бродит с пустым рюкзаком. А к Ане нельзя. Не велено. Ну, нельзя же о любви вслух... Вот на руки бы взял, покачал, как ребенка, но как заколдовал кто - мотайся по свету и мотайся. Ну, прямо как Вечный Жид. А как Ане - жене такое объяснишь? Вот и нельзя к ней. Но ведь можно остановиться. Умереть. Не нужно ее бояться - смерть так смерть! А зачем дочка, а, Степан? На этот вопрос, мне, постороннему, он, конечно, не ответит. Но я догадываюсь - проститься, поговорить... "Надо же поговорить, - как писал Георгий Иванов, - перед тем, как умереть". Но ведь это жестоко. Не надо бы втягивать девочку. Жестоко, да. Но жестокость в Степане была и есть, но и боль есть. Там, где он был, пел один бродяга: "Бог засеял три поля - тоскою, страхом, любовью - все взошли болью". Итак, действие происходит на кладбище, как в балладе. Я подхожу ближе.
- И решил я, Аленушка, что не хочу жить больше, не желаю, - кажется, доносятся до меня эти слова. - Ты уж прости меня. Росла ты без меня, а пришел к тебе. Знаешь, очень нехорош я был все эти годы. Как былинка на ветру - куда качнет, туда и гнулся... Намаялись бы вы со мной... Аннушку теперь тебе беречь. Она - душа... И музыка в ней. Береги, Алена.