Выбрать главу

Так мы с ним в первый и последний раз разругались насмерть. Уж и не помню, что сгоряча наговорил. Помню только, обозвал он меня неучем, всего-то, мол, две зимы в школе отбыл, а он, дескать, гимназию кончил и еще там какие-то заведения. Я, дескать, под стол пешком ходил, когда уж он в революции пятого года участвовал.

У меня отпала охота слушать его, и ушел я. На что эти споры? «Тогда бери винтовку, в лес подавайся! — еще крикнул мне вдогонку Спалис. — Только знай: раз уж красные Гитлеру шею свернули, тебя как козявку раздавят, попробуй только пикни».

Вышел во двор, в глазах темно, не соображу никак, в какую сторону податься. Подошел к колодцу, лицо сполоснул, сам напился. Вроде полегчало. Смотрю, уздечка в руке. На что она теперь? Лошадь привести? А на что мне лошадь, коли землю все равно отымут? Понял я, не соврал мне Спалис…

Бросил уздечку посередь двора, еще ногою пнул: получай, сосед, за твою подмогу… Домой поплелся. Ступил на свою землю, еще тяжелее стало, едва ноги волочу. Иду себе, вдруг вижу: коровы в овсы забрели, потрошат копенки, копытами топчут, а Эдвин, озорник, забрался в канаву и над чем-то колдует. Такая меня злость взяла, все, что на сердце скопилось, прорвалось наружу, и закричал я не своим голосом: «Ты что там, паршивец, делаешь?»

С перепугу он встрепенулся и чудно как-то ничком повалился. И сразу как ухнет, мне от взрыва уши позаложило, я скорей туда… Да, подбежал к тому месту. Подбежал и вижу… Сын мой подобрал в лесу какую-то штуковину, притащил на пастбище. Подбежал к тому месту… Подбежал, взял на руки то, что осталось от сына, и понес домой. Принес домой, уложил в тележном сарае.

Монотонный до жути рассказ Оскара Круклиса оборвался. Но я знал, это еще не конец, и молча ждал продолжения. Вэстуре тоже помалкивала, бесстрастно уставясь себе под ноги, будто думала о чем-то постороннем. Хаим Цимбал стоял навытяжку рядом с хозяином и смотрел на меня, но в глазах была пустота — не чувствовалось за ними души. Выждав немного, Оскар Круклис продолжал:

— Жена голосила в сарае, а я не находил себе дома места. Ушел на опушку леса и присел на пень. Золотая осень, день такой ласковый, солнечный… Будто со стороны взглянул я оттуда на свою жизнь и, пораскинув умом, понял, что со мною все кончено. Старость свалилась как снег на голову. Руки ослабли — понадобись мешок на телегу завалить, с косой пройтись, где трава погуще, — навряд ли бы справился. Смотрел издали на свой дом, который раньше для меня был и отрадой и отравой, а теперь вдруг почувствовал к нему безразличие. По правде сказать, возненавидел его даже. Обшивка пожухла, порвалась местами, свисала лохмотьями… В одном конце завелся жучок-древоточец — видать, оставили под полом пень, его б тогда и выкорчевать, а мы с отцом торопились, скорей под крышу подвести… Настоящей жизни я не видел, только и знал, что вкалывал, как последний каторжник. А зачем? Раз землю отымут… Ради чего из сил выбивался? Эдвина нет… Конечно, дело поправимое, скотину может средняя дочь пасти, со временем, глядишь, зять объявился бы в доме, а теперь… какой во всем прок? Я бы и лошадь раздобыл, выкрутился. Да на что мне теперь лошадь?

Так я рассуждал про себя, никого не винил, не осуждал никого. Проклинал только землю, загубившую мне жизнь, по капле кровь из меня выпившую. Ну чего я заорал на Эдвина? Потравила бы малость скотина овсы, ну и что? Подошел бы к мальчику, тихо, мирно, он бы не испугался, не упал… И зачем Янкеля в город повез? Тогда, как вышли с ним с заезжего двора, схватил малого за руку, чтоб не вздумал бежать. Зачем грех такой на душу принял?

Так вот раздумывал я, старик, сидя на пеньке у опушки, и был момент, когда захотелось встать да пойти поджечь свой собственный дом, чтоб все сгорело дотла и чтоб ветром пепел развеяло. Моя песенка спета, ясно. Кому нужна такая развалина? Но тут вспомнил о детях, о дочерях, им-то кров еще понадобится. Раз помочь им ничем не могу, по крайней мере, сам не буду обузой. Может, повезет. Может, им выпадет лучшая доля, а со мною все кончено.