Выбрать главу

У, казалось бы, нового в складывающихся бюрократических схемах поста генерального секретаря оказалось скорее больше, чем меньше общего с образом «царя, хозяина земли». И если символы и сценарии публичного проявления силы отличались, то церемониальные традиции царского и советского режимов происходили из одной культуры, где иконные лики занимали особое положение. Они были направлены на создание образа непобедимой силы, который должен был быть ничем иным, как способом скрыть, изгнать или отвлечь внимание от общей хрупкости. Но царским наследникам следовало более ответственно представлять, особенно в последние годы режима, что кризис и распад системы тоже являются частью исторического репертуара.

Если считать, что с конца 1920-х гг. создание сильного государства составляло самую суть политики большевистских лидеров, возникает вопрос: как его определять?

Наиболее точно для этого подходил старый царский термин «держава», особо любимый государственными кругами консерваторов, среди которых он был чрезвычайно популярен и чаще всего использовался, как теперь говорят, силовиками: военными и органами общественной безопасности. Но в ленинское время сам термин державник стал уничижительным, обозначавшим тех, кто поддерживал деспотический, жестокий великодержавный шовинизм.

Обращаясь к его происхождению, следует заметить, что сам термин держава возвращает нас назад, к происхождению той терминологии, которая использовались для определения царской власти. Понятие самодержец свидетельствовало об абсолютном правителе (автократе), а самодержавие характеризовало режим как автократию. Несомненно, серп и молот заменили золотую сферу, увенчанную крестом, - символ имперской власти, но, к изумлению бюрократии, они вдруг предстали как реликвии революционного прошлого.

Право собственности на землю всей страны, принадлежащую государству в лице самодержца, являлось характерной чертой ряда старых восточных и центральноевропейских государств. В СССР такое право собственности предоставлялось социалистическим мандатом, который был расширен до размера всей экономики и многих других сфер государственной жизни. В отличие от своих царских предшественников, советские бюрократы управляли фабриками, которые выпускали машины, и даже целыми «атомными городами». Однако, вопреки некоторым современным оценкам, сходство со старой моделью собственности на всю землю (основной экономический ресурс в ранние времена) сохранилось и даже усилилось силами государственной власти, вызывая тревогу у производителей.

В ходе наших объяснений природы этого государства мы уже встречались с бифуркациями в модели развития и целым рядом неясностей. Если система принадлежала к старой категории землевладельческой автократии, она, тем не менее, представляла собой задачу XX века, которая выражалась в создании развивающегося государства (мы подробно описывали, как она продолжала модернизировать страну). Именно под эти критерии подпадал СССР на первых стадиях своего существования. Такие государства существовали, и все еще существуют, в нескольких странах - в частности, на огромных территориях Юго-Восточной Азии и Ближнего Востока (Китай, Индия, Иран), где правили древние монархии.

Эта историческая рациональность работала и при строительстве постленинского государства, даже если его трансформация в сталинизм была тем, к чему диктаторские системы с готовностью склоняются. Но переход к деспотической модели не является неизлечимой болезнью, как было продемонстрировано во время уничтожения сталинизма в России и маоизма в Китае. И несмотря на подводные камни, присутствие государства, которые делало возможным и направляло экономическое развитие, оставалось исторической необходимостью.

К 1980-м гг. СССР достиг уровня экономического и социального развития, превосходящего Китай, но система быстро увязла в саморазрушающейся логике. Тот тип реформ, который рассматривал Андропов, мог дать стране то, в чем она нуждалась: активное реформированное государство, способное продолжать развиваться, а также способное отказаться от авторитаризма, который теперь был ненужным, поскольку изменился социальный ландшафт.

Однако возвращение к освященной веками символике державы, которое выражалось в образе мыслей и интересах значительной части правящей элиты, было знаком утраты силы части государственного аппарата, члены которого, застрявшие в узком месте, теперь использовали власть только для преследования своих личных интересов. Это также показывало нарушение реформистской динамики в тот самый момент, когда страна рыдала от реформ. Но вместо того чтобы прибавить компьютер к серпу и молоту, руководство стало искать убежище в консерватизме, вступив на бесславный путь: нельзя пользоваться характеристиками древнего происхождения, живя не в восемнадцатом, а в XX веке. Государство оставалось позади, и подобная бифуркация (общество шло в одну сторону, государство - в другую) была роковой.