– Саша? – Обернувшись, Красоткин словно бы нежданно опознал во мне меня. – Вот те раз! Ты как здесь? Завёл домашнюю скотину?
– Скажешь тоже… – Я пожал Емеле руку. – В доме довольно одного кота. – Шутка, кажется, не слишком удалась. – Мать нож от мясорубки наточить просила…
– Катя, – он обратился к Кате, – ты тут и за точильщика?
– В Дом быта шёл, – пояснил я (по соседству, на углу Декабристов и Лермонтовского, в ту пору находился Дом быта, набитый кучей полезных услуг). – Там точат. Но ливануло – не дошёл. Вот, – кивнул я в сторону прилавка, – девушка любезно разрешила переждать.
Катя-пузырик смотрела на нас с интересом.
– Катюша, это Саша, – представил меня Емельян. – Мы вместе с ним грызём гранит на историческом. А это, Саша, одноклассница моя, Катюша. Вот вам и город Петербург – не разминуться!
– Очень приятно, – сообщил я, хотя ещё не разобрал: приятно мне, или тоска щемит от отведённой здесь для меня роли.
– И мне, – сказал пузырик. – И мне приятно, – и сразу – по-приятельски на «ты»: – Ты, значит, мамины котлеты любишь?
Вот оса! Тут, помнится, твёрдо решил: я иссушу тебя, я сожгу твой жир, я вызову на тебя огонь!
Дело было сделано – Красоткин познакомил нас. Спешить, однако же, не стоило – в тот день знакомством всё и ограничилось.
Когда я говорил (точнее, говорил Емеля), что совиная тропа требует от ступившего на неё определённых правил поведения, что я (он) имел в виду? А вот что. Мир тайного добра, чурающийся не только какого-либо достоверного присутствия и оглашения, но даже малейшего намёка на своё существование, в противовес распущенности мира повседневной суеты требует от своих подданных стойкости (не разболтать), нравственной собранности и, так сказать, чувства самоуважения, не нуждающегося в стороннем одобрении. Короче, читай «Генеалогию морали» – этика господ. По мнению Красоткина, этим мне и следовало заняться (не читать (читал уже), а нравственно собраться и освободиться от ярма чужого мнения).
И действовать теперь тоже следовало строго определённым образом – по законам совиной тропы. Как действовать? Шаг за шагом – целеустремлённо. Помогать тем, кто взывает о помощи, но особенно тем, кто помощи не просит, однако в ней нуждается. Если это мелочь, вроде милостыни, – сделай так, чтобы твоё подаяние не указывало на тебя, оставайся в глазах окружающих непричастным: пусть получивший милостыню благодарит Всевышнего, а не тебя. От мелкой чепухи он не вознесётся в небеса гордыни – дескать, я избранный, и обо мне Господь печётся персонально. То же и во всём: выполняя чью-то посильную просьбу, сумей убедить того, кому помогаешь, что сам ты не имеешь к делу никакого отношения – пусть спишет на счастливое стечение обстоятельств. И тогда, обещал Емельян, когда подвиг тайного благодеяния кристаллизуется в тебе своим путём, ты обретёшь особого рода чувство, описать состав которого вряд ли возможно, потому что испытать его смертным доводится редко.
Про это загадочное чувство, думаю, Красоткин хитрил. А может быть, и нет. В ту пору я этого ещё не знал наверняка. Зло, а тем более тайное зло, должно иметь мотив – тогда оно обосновано и, стало быть, понятно. Живая природа (про мёртвую мне неизвестно) устроена по принципу сбережения энергии, хозяйской экономии затрат – это универсальный закон жизни, которому следует и микроб, и устрица, и кашалот. Избыток энергии допускается лишь при решении задачи сохранения себя как вида – здесь все средства хороши, поэтому всё живое расточительно в любви. Значит, зло тоже будет экономить на затратах, не станет изводить силы впустую. Но… Взять Толкина: в его вселенной отсутствует политэкономия зла – мотивация гоблинов и орков на производство ненависти загадочна и потому недостоверна. А ведь должны быть механизмы поощрения чёрта за то, что он вовремя подкидывает дровишки под котёл с кипящим маслом – иначе он начнёт филонить. То же и с добром. Оно бывает материально бескорыстным, но должно иметь мотив. Чувство, которое редко доводится испытывать смертным, – вот мотив Емели. Ему интересно было знать, что творится в сердце ангела.
А мне? И мне. Мне тоже было интересно. Хотя тогда, в начале нашего пути, я, скорее, не столько самостоятельно ощущал это желание внутри себя, сколько просто подпадал под обаяние его, Красоткина, речей. Но постепенно желание узнать, чем живо сердце ангела, укоренилось и во мне.
И как, скажите, не подпасть под обаяние, когда он так ловко распутывал самые заковыристые узлы, что спорить с ним и сомневаться в его выводах хотелось хотя бы уже ради того, чтобы услышать его просветляющие разъяснения.