– Если мы решим в чём-нибудь разобраться, – вещал Емельян, – например, в неразборчивом…
Восполняя утраты, я плеснул в Катин бокал пино-нуар.
– Бургундское, – сказал пузырик. – В Бургундии пино-нуар – козырный сорт.
– А я вина чего-то опасаюсь, – доверился я ей негромко, как бы только между нами.
– Водка не такая страшная? – спросила Катя.
И тут я тоже показал, что при нужде смогу отыскать Францию на карте:
– Как выпью бургундского, сразу вспоминаю «Трёх мушкетёров» – и хочется кого-нибудь проткнуть шпагой.
Катя хорошо рассмеялась. Как-то счастливо, с полнотой чувств. Подумал даже, что я такого смеха не заслужил.
– Стыдно, – признался ей.
– Отчего?
– Красуюсь, как петух, гарцую…
– Не страшно, – успокоила она.
Но я уже отворил дверцу в погребок:
– И ладно бы красовался и делал дело, но делал бы и говорил своё… А то ведь всё… все труды и речи – всё взято со стороны, сдёрнуто по крохам у других, будь то живые люди или книги. А где же я? Где настоящий я? Ау! Ужасно сознавать, что никакого настоящего тебя и нет, ужасно…
Я по-прежнему говорил негромко, только Кате. И заработал в ответ долгий изучающий взгляд.
– Вот пластиковый бак, – вещал Емеля, играя пустой рюмкой и развивая мысль, зачин которой я прослушал, – он лёгок, его нетрудно перенести, подвинуть, его может опрокинуть ветер. Но наполни его водой – и он отяжелеет и упрётся. Так же и человек… – Красоткин со значением взглянул на Катю. – Подчас он не противится ни внешнему влиянию, ни собственным желаниям в виде… соблазна сладкой булочки или чего-нибудь похлеще. Но стоит любви наполнить человека – и та уже не позволяет ему сдать позиции: он тяжелеет, он упорствует, он стоит на своём. Это хорошая, вдохновенная тяжесть – так сказать, весомость самой жизни, спуд неодолимых природных чувств. Не будь в человеке тяжести любви, он был бы человеком перелётным. Как саранча. Как птицы, которые норовят свинтить по осени из мест, где родились. Те, кто знает – куда.
– Но есть ведь и другие наполнители, – художник Василёк рвал зубами щупальце кошмара. – Зависть, мнительность, страх…
– Да, – согласился Емельян, – бывает, что и страх наполнит… Но если страх вольётся в человека, он не воодушевит его – он его просто-напросто придавит. Придавит и обездвижит. Тяжесть страха – плохая тяжесть. Много чего могли бы сотворить люди, если бы их не подминали опасения.
Вот чем мне нравился Красоткин – аргументы у него никогда не иссякали.
– Не болтайте глупостями, Емельян, – вышел из спячки поэт. – Страх движет миром. И зависть. Зависть тоже им вовсю ворочает.
– Алёша у нас со всеми на «вы», даже с собственной кошкой, – дал для нас с Катей разъяснение художник; мрачного поэта звали Алёшей.
– Вы, господин Василёк, метлу-то придержите, – невесть на что обиделся поэт Алёша. – Я человек городской, я в дикой природе василёк от цикория не отличу. И кто там из вас сорняк, мне по барабану.
– Угроза? – бесстрашно принял вызов художник.
– Вроде того, – поэт угрюмо кивнул.
– Напугал белку орехами. – Взгляд у Василька был решительным. – Время – единственное, что ты способен убить. Хочешь исполнять соло для одинокой шутки – валяй. Но здесь у нас вообще-то хор. А гармония хора – в различии голосов.
– Вот те раз! – Красоткин сгладил зреющую на ровном месте ссору. – Даже с кошкой на «вы»! Про кошку я не знал.
– Нет, не со всеми на «вы», – сдвинул брови Алёша. – Я с Богом на «ты». А остальных от Бога отделяю. Вы хотите, чтобы я вас вровень с Богом поставил?
Сказать тут определённо было нечего. Тут надо было помолчать.
Присутствующие, даже подружка художника, под завязку отягощённая претензиями к реальности и медицинскими подозрениями в отношении своего молодого организма, посмотрели на поэта с недоумением и досадой.
– Интересно, какие сны видят слепые от рождения? – прервал затянувшуюся паузу Емеля.
Раздор так и не вызрел – рассосался.
– И часто у вас так? – шепнула Катя мне в ухо.
– Как? – шепнул я в ответ.
– Часто такие конфликты случаются?
– Какие конфликты? – удивился я. – Мордобои бывают, а конфликтов у нас нет.
К концу застолья мы с пузыриком уже несколько раз касались друг друга – вроде бы невзначай, но одновременно с трепетным значением. И слова – невиннейшие слова! – сказанные мною ей и ею мне, сами собой вдруг обретали какой-то волнующий подтекст. А ведь единственное, что я себе позволил, – это всё тот же безобидный «цветочек аленький»…