Однако тот, о ком пойдёт речь, – исключение. В отличие от колобка и легиона его, колобка, последователей он исповедовал иное правило: лучше дела без слов, чем слова без дел. Поэтому он – не то. Совсем не то, что о нём думают. Да и обмирщённым его назвать никак нельзя – разве что в смысле мирского подвижничества, заковыристой мирской святости. Он, что ли, олицетворял особую форму юродства – засланец неба в юдоли скорбей. Как жук-навозник, он смиренно работал с тем материалом, который имел в наличии.
А вот я, как и несомненное большинство вокруг, – колобок. И нет сраму в том, чтобы походить на большинство. Что такого? И без меня тут каждый выпрыгивает из штанов, чтобы не быть как все, чтобы непременно иметь выражение лица необщее. Такое, чтобы не спутали с другим. Все как один не желают быть как все. И что выходит? Смех и грех: уже только через это своё желание они, точно на параде, точно в шеренге на армейском плацу, – как все. Пусть в эти игры играет дурачок. Есть собаки с врождённым нравом: хаски – добродушны, спаниели – ревнивы, ягдтерьеры – бесстрашны. Так и люди – они тоже рождаются с характером, с чудинкой, с голосом внутри. И тут ничего не попишешь. Станешь натаскивать собаку поперёк натуры – поломаешь собаку. Попробуешь исправить или воспитать характер у человека – сломаешь человека.
Словом, я – колобок, а он, Емеля, – нет. Он другой. Он не рассказывает о себе истории. Истории рассказывают о нём.
И вот ещё.
Сказав, что я – колобок, я, разумеется, имел в виду не форму, не телесность, не внешний облик, а способ предъявления себя другим. Нет, в смысле внешности я совсем не колобок. Ни прежде, ни теперь. Хотя теперь и нагулял шесть лишних килограммов – в госпиталях сейчас прилично кормят. И тем не менее, я в хорошей форме – подтянут, бодр, не на диете, интересуюсь женщинами и лёгок на подъём. Надеюсь, мои дела ещё не скоро накроются бордовой шляпой.
Да, я ценю себя, и не вижу в этом срама. Ценю, но не надутый гусак, не Нарцисс – без перебора. Просто смертельно хочется жить (слышал, что так бывает на войне; там – особенно). Такой вот – ни хороший, ни плохой, не идеал и не обсевок в поле. Видел как-то в телевизоре выступление хора зрелых, но бойких кумушек под названием «Ещё не вечер». Это про меня.
Хотел сразу начать рассказ о нём, о Емеле, но почему-то начал с себя. Потому, наверное, следует ещё чуть-чуть добавить – для, так сказать, довершения пейзажа.
В пять лет я был чистейшее создание. И в шесть. И в семь… Падение случилось в девять. Произошло это прискорбное событие в Доме культуры Ленсовета, на новогодней ёлке. Нет – вовсе не Баба-яга, и не Снегурочка, и не рыжая пройдоха Лисичка-сестричка… Снежинки – эти бестии с преступно стройными, затянутыми в белые колготки ножками, – нарушили моё безгрешие, мою кристальную невинность. Глядя, как они в своих воздушных пачках-юбочках порхают по сцене, я в первый раз почувствовал, что вожделею. О ужас! Это был удар, которого я никак не ждал. Удар, прерывающий дыхание. Так нас настигает пугающее откровение об истинном устройстве мира – о смерти, о равнодушии к тебе непостижимой и ужасающей Вселенной. Откровение о том, что центр мироздания – не ты. Это как падение с велосипеда на раму пахом. Снежинки – вот исчадия и соблазн для детских хрустальных душ!
С тех пор я – тот, кто есть. С тех пор мир для меня из года в год во все стороны пропитывался эротизмом, а окружающие предметы в первую очередь рассматривались с точки зрения того, насколько удобно будет на них расположить женщину. (Впоследствии я узнал, что подобный взгляд на вещи был знаком и Чехову, который писал издателю Суворину про московских дам, готовых к употреблению на каждом диване: «Диван очень неудобная вещь. Его обвиняют в блуде чаще, чем он того заслуживает. Я раз в жизни только пользовался диваном и проклял его».) Что говорить о женщинах? Непостижимым образом я находил sex appeal, чувственность, воспалявшую фантазию, повсюду – то в облаке, то в поезде метро, несущемся в тоннель, то в шевелении кустов, то в пышнобёдрой вазе на столе, то в музыке, то в закате… Да, и в закате тоже! Помнится, даже сочинил по случаю стихи (в юности было дело – кто без греха):
Думаю, для довершения пейзажа достаточно.
С Емельяном (выше про Емелю сказал не для словца, именно так зовут его приятели: он, как и колобок, родом из сказки – Красоткин Емельян) мы знакомы с университетской лавки. Учились на одном курсе истфака. Он был иногородний – то ли из Луги, то ли из Тихвина, а может, из Ивангорода, – и жил поначалу в общежитии, куда я часто наведывался в поисках веселья и альковных авантюр. Тамошние обитательницы в большинстве своём только-только освободились от опеки родителей, забивавших бедных деточек своими советами и поучениями по шляпку в доску. И теперь деточки спешили насладиться желанной взрослостью, не слишком задаваясь проблемами морали, поскольку ещё не ощутили её закон внутри своих томящихся сердец. Да и бес не дремал, подрывая рылом устои нравственности, – то, что вчера казалось совершенно недопустимым, сегодня подавалось со всех углов как добродетель. С теми, кто рано ускользает от родительской опеки, обретённая свобода часто шутит опасные шутки, поскольку, не найдя ещё опоры в характере, свобода эта не может устоять перед соблазном тёмной вседозволенности. Всем известен этот беспечный юношеский промискуитет – профессором не надо быть. (Профессор прелестей – подумал сейчас – есть ведь и такие…)