Выбрать главу

– Похоже на тост, – заметил Красоткин и жестом предложил мне вновь исполнить роль виночерпия.

Я исполнил.

– Про первозданную искренность больно заковыристо завёрнуто, – припомнил Василёк речь куратора.

Лично меня в кураторе больше всего поразил его нос. Про такой говорят: этот нос на семерых рос, а одному достался.

– Да, – согласился стрекозиный художник. – Про искренность вообще не стоило.

– А что с ней не так? – Емеля с любопытством рассматривал героя дня.

– Когда искусству ставят в заслугу искренность, – Серафим вернул на подоконник стопку, – это походит на отпущение грехов.

– Каких грехов? – спросил я.

– Да хотя бы серятины, – охотно пояснил Огарков. – Ведь откровенность – не самоценна. Откровенной может быть глупость, корысть и даже зло. Разве искренность оправдывает их?

– Как это верно! – подхватил Емеля. – И зло – тоже! Зло тоже бывает откровенным. Если только это не тайное зло.

Я понял: так мне Красоткин послал привет-напоминание о нашей миссии.

– Кажется, у Малевича что-то такое было… – Василёк наморщил лоб. – В манифесте супрематизма. Мол, только тупые и бессильные художники прикрывают своё искусство искренностью. Мол, в искусстве нужна истина, а не искренность.

– Точно, – подтвердил Огарков.

– А что такое истина? – опять не удержался я.

– Истина, – изрёк Емеля и подмигнул мне, – это результат вместе с процессом его достижения. Спасибо Гегелю – объяснил.

– Истина в том, что ум человеческий – ненадёжен. – Огарков поприветствовал жестом проходящую мимо девицу, изучающую нашу компанию порочным взглядом. – Он туго считает наперёд и редко может угадать что-то путное про грядущий день. Кто не видел… ну, скажем, чахлый куст, насмерть прибитый морозом? Но пришла весна, пригрело солнышко, – и куст этот покрывается цветами, в которых жужжат пчёлы. Казалось бы, раз так – не греши всеведением, не суди поспешно. Ведь то, что в твоих глазах вознесено, завтра может – бумс! – и пасть, а то, что лежит в пыли, завтра – вжик! – и возвысилось. Но эта наука всегда уму не впрок.

– Ничего не попишешь, – Красоткин пожал плечами, – так человек устроен, что не может быть счастлив знанием.

– Но хочет знать! – потряс указательным пальцем Василёк. – Хочет! И лезет в тайны мира носом!

– Речь не об учёности. – Серафим хрустнул крекером. – Даже так: речь не о ложной учёности. Та заставляет седых профессоров считать удары сердца колибри и сверять их с колебаниями вселенских струн. Речь о подлинной мудрости, к которой только и стоит стремиться. Потому что всё остальное – прах и пепел. Сними со слов этих… которые со струнами и с колибри, покровы умствования – и что увидишь? Кукушонка в гнезде. Всех растолкает, рот разинув… Люди верят в полезность их упражнений только потому, что сами ослабли разумом.

– Так в чём же подлинная мудрость? – Я ждал, что вопрос этот задаст Красоткин, но не дождался – и сам спросил.

– В том, чтобы находить блаженство в своём неведении. – Взгляд Огаркова сделался далёк. – В том, чтобы стремиться к истине, не зная её пределов, и наслаждаться тем, чего хочет Бог.

Тут рядом с нами, затянутый не по сезону в скандинавскую шерсть с оленями, возник бородатый человек с диктофоном в руке. Он представился журналистом, пишущим для издания «Город», и попросил у Серафима деловой тет-а-тет для интервью.

Всегда что-то такое выходит: с сапог начнём – литургией окончим.

* * *

И мне, и Емельяну Огарков понравился. В последующие дни мы предприняли усилия, чтобы узнать о нём побольше. Вот результаты наших изысканий.

Его отец – московский драматург из контркультурного подполья (ничего не слышал о таком – и, будь я циник, предположил бы, что это эвфемизм давшего дёру папаши, вроде лётчика-испытателя или полярника). Мать – ленинградский учитель словесности, сына воспитывала одна; союз с подпольщиком не задался.

Со школьных лет Серафим писал маслом. Однажды, увидев снимок работы Энди Уорхола, на котором посреди пустой белой комнаты стоит прозрачная ванна с погружённой в неё голой негритянкой, заболел фотографией. Раз и навсегда. С той поры Огарков уже не расставался с фотокамерой, снимая всё подряд: дома, локомотивы, идиллические пейзажи, рок-концерты и, разумеется, людей, которые были под рукой. А под рукой у него, как и у Уорхола, была цыганщина – художники, музыканты, поэты, чудики, нарики…