Я принял вызов:
– Милена, дорогая, да ты не знаешь, что такое обыватель! Я расскажу тебе. Допустим, так: уложив детей спать, обыватель сидит на кухне с женой, допивает чай, смотрит на голубом экране новости – и вдруг: трам-тарарам, Люся, ты послушай, что тут говорят! По пятницам нельзя влезать на ба… прошу прощения, на женщину. А?! Указ и подпись – президент. Ну, или, допустим – король, император, канцлер… Да пошёл он куда подальше! Да в гробу я его видал! Я свободный человек – и буду делать так, как пожелаю! А Люся говорит: тихо, милый, тихо, не кипятись… А он бранится, поносит полицейское государство, вороватую власть, кровавый режим – что там ещё? Наконец, угомонившись, ложится в кровать, жена под одеялом игриво поглаживает ему грудь, водит пальчиком вокруг соска… А он говорит: нет, Люся, сегодня – нельзя! Вот что такое обыватель.
Дружный мужской смех был мне наградой.
– Да-а-а, скверен человек… – Василёк подставил свой стакан под половник.
– Так уж и скверен? – не поверил Красоткин.
– Именно, – кивнул Василёк. – Однажды посмотришь пристально вокруг, с холодным, так сказать, вниманием, – и понимаешь, что в повседневной жизни человек брехлив, блудлив, падок на выгоду и, в конце концов, просто низок. Думаете, не стоит обобщать? – Василёк окинул компанию взглядом. – А вот и стоит. Ведь каждый, даже благороднейший из благородных, хоть раз в жизни да подличал или кривил душой. Больше того: чтобы проникнуться самим понятием о благородстве – совершить гнусность, пожалуй, даже необходимо. Именно низкий поступок обращает натуру в булат, даёт ей силы быть стойкой: раз соскользнувший в подлость осознаёт цену подлости – и прозревает: второй раз не вынести, стыд насмерть заест.
– Что-то душно стало, – обмахиваясь ладошкой, пожаловалась Милена. – Надо бы окно открыть, проветрить.
Василёк, не отвлекаясь, продолжал:
– Всякого в повседневной жизни в первую очередь волнуют личный интерес и внутренний покой, которые, увы, добываются отнюдь не справедливостью и правдой. Да-да, и внутренний покой тоже, – опережая возражения, заверил он. – Стремясь к ним, то есть к личной выгоде и покою, человек юлит, лжёт, льстит, в лучшем случае своим молчанием потакает лжи. Ну, тому, что ли, далёкому от идеала положению вещей, которое, будь оно увидено в кино или считано со страниц романа, возмутило и разгневало бы его сердце. Почему так?
– Пожалуй, объясни, – сказал Емеля. – Это интересно – про рассогласование искусства с жизнью. Ты же художник – тебе и карты в руки.
Видя мучения разгорячившейся Милены, на вид действительно болезненные – обмахивалась ладонью, вращала очами, ниточкой поджимала губы, – я встал и открыл окно. Девицы на крыше, лёжа на животе, болтали согнутыми в коленях ногами.
– Объясняю. – Василёк снова откинул упавшую на глаза чёлку. – Так происходит потому, что, оставшись один на один с воображённой или приукрашенной действительностью, где у зрителя или читателя нет и быть не может личного расчёта… Оставшись один на один с тем, что называется искусством, человек перестаёт оглушать свои чувства корыстью, стряхивает, как снег с рукава, морок мирского успеха, отчего душа его проясняется и становится ранимой и отзывчивой. Такой же ранимой, как воображение вот этой барышни.
– К чему ты это? – Милена наморщила носик.
– К тому, заморыш ненаглядный, – обратился к спутнице Василёк, – что люди не восстают против скверного устройства повседневности, не берутся за топоры, не пускают друг другу кровушку по случаю переустройства жизни подлой в жизнь сказочную – единственно от того, что сами корыстны, лицемерны, подлы. – На деле Василёк определённо обращал свой страстный монолог не столько к подружке, сколько к нам с Емелей. – А если бы всякий час в быту, будто наедине с приличной книгой, люди имели в основе своих устремлений прояснённые чувства, если бы в жизни люди сделались лучше, возвышеннее, – то, распалённые жаждой справедливости, ослеплённые светом сострадания к униженным, бросились бы карать, душить и резать на ремни обидчиков. И истинных, и мнимых. Словом, натворили бы таких чёрных дел, каких не смог бы себе вообразить и самый отпетый душегуб, толкаемый на злодеяние корыстью.
– Да ты, родной, отпетый мизантроп, – заметил я.
Василёк обречённо вздохнул:
– Это да. И вот как я бы эту проповедь закончил, – в характерном ораторском жесте он протянул над столом руку: – Вожди и пастыри народов! Не будите человека своим звенящим глаголом, не возносите его, не старайтесь его улучшить, чтобы невзначай не натворить зла много большего, чем то, что мы уже имеем. Знайте: пока человек низок, лжив, распутен, – его хватает только на паскудство, но стоит ему возвыситься, стереть с чувств пелену личной выгоды, – и он возьмётся за дубину.