Выбрать главу

Ага… Вот оно что! Я понял, наконец, откуда торчат уши.

– А ты хоть помнишь, чем там дело кончилось? – спросил я напрямую.

– Где, Сашенька?

– Да у Толстого, в «Крейцеровой сонате».

Мать смутилась, как смущаются подверженные лёгкому слабоумию говоруны, когда им замечаешь, что историю, ими рассказываемую, ты уже не единожды от них слышал. (Именно как, поскольку напрямую к матери этот диагноз не имеет отношения – в памяти, как и в излишней доверчивости, ей было не отказать.)

– Конечно, помню.

– Так что ж ты – хочешь, чтобы я второпях с кем-то жизнь в один узелок связал? А потом кинжалом? Кинжалом сквозь корсет?

Мать выдержала тяжёлую паузу.

– Ты что же, Сашенька, считаешь – я с твоим отцом второпях? Так думаешь, да? Ты это нехорошо… неправильно решил. Нет, не я, это он поспешил – больно наскоро собрался. Бес ему в ребро ударил, он нас оставил, жизнь с молоденькой связал. А она-то, молодая, возьми его потом и брось. Той же монетой с ним, какой он с нами… Такая карусель. Вот он и остался на бобах – один-одинёшенек. И умрёт, видать, прости господи, иссохнув от жажды, потому что никто не подаст воды…

Она быстро перекрестилась, а мне невольно подумалось: «Если я тебе внуков наделаю, ты что, захлебнёшься?». Благо, не сказал – дурно подумалось, не надо так про мать. Даже шутя. Хлеб-соль ешь, а правду режь, – правило, на мой взгляд, довольно иезуитское. Однако же, признаться, не представлял, что она следит за судьбой моего отца. Сам я все эти годы оставался в неведении относительно его жизни без нас – и никогда не видел ту, ради которой он ушёл из семьи.

– Ничего подобного, – сказал я, подцепив вилкой отбивную на блюде и перенеся её в свою тарелку, – я так не считаю. И в мыслях не было. Какой я вам судья? Это же прогнить насквозь надо, до самой селезёнки, чтобы отца и мать хулить… Что я – Украина, или Эстония какая?

– Она же ему в дочери годилась. Зачем он ей такой? – Мать подвинула ко мне горчицу. – Ясно же, что не всерьёз всё, по минутной прихоти, в горячке… Вот, посмотри, – она нацепила на нос очки и с видом наконец-то созревшей решимости достала смартфон. – Мне фотографию жена Лёши, брата твоего отца, прислала. Давно ещё, как только ты мне этот чудо-телефон наладил.

Я помнил его всегда – с тех пор, как человек начинает помнить. Дядя Лёша был отставным военным топографом и к своим пенсионным сорока пяти, хоть и намотался по стране от Карелии до Камчатки, казалось, не растратил ни капли витальных сил. Он неизменно был полон созидательной энергии, неукротимой и разнонаправленной: сочинял стихотворения и поэмы, монтировал картины в технике инкрустации по дереву, написал том исторических исследований о Галиче-Мерьском и миграциях тамошних народов в первобытные времена, вступив по этому поводу в полемику с Академией наук, изобрёл бетономешалку собственной конструкции и построил два дачных дома, самостоятельно отливая пенобетонные блоки… Он был живой генератор, он искрил, от него можно было подзаряжать севшие аккумуляторы. Совсем не то его жена – тётя Зина. Она была степенна и немногословна, но при этом остра на язык в своих коротких колючих репликах, благодаря чему образ её для стороннего человека выглядел нестабильным, мигающим, как картинка в неисправном телевизоре, – эти степенность и язвительность не слишком сочетались между собой, а обе вместе совершенно не вязались с обсыпавшими её лицо легкомысленными веснушками.

После трёхминутных поисков, позволивших мне спокойно заняться отбивной, мать наконец обнаружила в смартфоне то, что искала. А обнаружив, быстрым движением явила мне под нос, – и я едва не поперхнулся.

В голове моей что-то щёлкнуло, треснуло, сверкнуло, и я на мгновение ослеп от судорожной вспышки узнавания. Внутренний жар ударил в глаза.

…Это была Катя-пузырик. Она – и вместе с тем совсем другая… Стоя рядом с отцом в каком-то сквере на фоне зелёных деревьев, она красиво улыбалась, и взгляд её был полон того же влажного огня, какой я увидел в гулкой парадной сталинки после нашего с ней горячего поцелуя. Только теперь язык не поворачивался назвать её «пузыриком». Катя преобразилась: тогда, когда мы виделись… в те времена (сколько лет прошло, так сразу и не счесть) она была другой. Она как будто томилась в темнице, в застенках чужого тела, и выходило, что, глядя на неё, я видел не подлинную Катю, а что-то иное – её узилище, её обременённую жиром оболочку, в которую она была заключена по чьему-то злому приговору. Я видел в лучшем случае милую толстушку, способную стать приятелем, товарищем, – но никак не чарующую диву. То есть совсем не видел женщину. Возможно, это предрассудок – в кривом глазу всё криво, – но ничего поделать я с собой не мог. Другое дело этот снимок – тут всё было иначе: теперь она освободилась, обрела себя. Она, как в сказке, словно перекинулась и обернулась красой-девицей, которая сидела прежде в лягушачьей… нет, не в лягушачьей шкурке, а внутри какой-то нелепой, хоть и милой, мягкой игрушки, вроде слонёнка или бегемотика. Теперь с фотографии на меня смотрела Елена, спартанская царица. Или какая-нибудь наяда пополам с нереидой.