– Катя Кузовкова с задней парты, – напомнил я. – В школьном хоре пела. Имела склонность к диабету.
– Да ты что! – неподдельно изумился Емельян. – Катя? Не может быть!
– Может. Очень даже может. Стало быть, не знал.
– Вот тебе крест… – Красоткин осенил себя размашистым крестом. – Я Катю с тех самых пор не видел, как мы… Как ты её в себя влюбил. Месяца полтора держал палец на пульсе – звонил, встречался, следил за динамикой процесса. Динамика была хорошая, таяла на глазах. А потом она пропала. Симку поменяла, из магазина уволилась. Искал через одноклассников – впустую. Никто не знает, где она и что с ней. Короче… – Емеля замолчал на полуслове и посмотрел на меня с подозрением. – А ты, Парис, не шутишь часом?
– А что, тебе смешно?
– Действительно, – согласился Красоткин, – не смешно. Наоборот, какое-то коварство несусветное… Даже вообразить невозможно.
И он рассказал, как на той самой встрече одноклассников, после которой Емеле пришла в голову роковая идея помочь Кате в борьбе с диабетом, он споткнулся на лестнице в кафе, упал и немного разбил лицо. И тут Катя со всей решимостью пришла ему на помощь – с боем раздобыла в заведении лёд и охладила его раны. Ангел, сущий ангел! Красоткин рассказывал, а я слушал и – странное дело – испытывал тихую радость, как будто хвалят очень дорогое мне существо – моего ребёнка, которого у меня нет.
– Значит, про Катю и отца не знал, вероломных планов не строил, в интриге не участвовал?
– Парис, да ты здоров ли? С чего ты это взял?
– Это всё, что ты скажешь?
Красоткин рассеянно смотрел на расстёгнутые пуговицы моей рубашки.
– Скажу, что жизнь посрамила нашу самонадеянность.
И голос, и глаза у Емели были такие, что не оставалось ни малейшего сомнения: своими подозрениями я его обидел. Причём обидел зло, несправедливо.
– Мне надо бы её найти, – сказал я примирительно. – Слышишь? Емеля, мне очень надо её найти.
Красоткин озадаченно вертел в руках злополучную распечатку.
– Где ж я тебе её возьму? Говорю же – давно потерял её из вида. С тех пор столько лет прошло… Попробую, конечно, ещё раз дёрнуть одноклассников…
– Попробуй, дорогой, попробуй. – Я извлёк из рюкзака бутылку вина и два одноразовых стаканчика. – Бесследно материя не исчезает. Закон Ломоносова-Лавуазье – в одном месте пропала, в другом объявилась.
Красностоп оказался среднего качества. Тем не менее, он вернул нас в прежнее дружество, и больше о Кате мы в тот день не говорили. Не говорили, но мыслей моих она не покидала – приходится признать: теперь она пребывала там постоянно. Как Дуглас Бут в голове несчастного женского автора.
Между тем, вечер только начинался.
Перебравшись в «Академию», приступили к ужину с коковкой.
Помнится, когда мы впервые сошлись с Красоткиным накоротке, а это случилось в студенческие годы в «Блиндаже», предыдущей инкарнации «Академии», он говорил о красоте. Возможно, заведения Овсянкина имели какой-то общий дух, а может, секрет в травяном вкусе коковки, – но в этот раз Емеля снова завёл речь о ней, о красоте. То есть, казалось бы, о прошлом, о погибшем прошлом, но…
– Советская империя в своём позднем изводе не имела стиля, – сказал он, ковыряя вилкой салат из печёных овощей. – И в этом причина её бесславной гибели. Жизнь без стиля, без изыска, пусть даже незатейливого, – удручающее зрелище. Она не очаровывает. Такую жизнь – не жалко. Поэтому её и предали. И политики, и – прости господи – народ.
Что Красоткин понимал под стилем, отсутствие которого способно погубить империю? Ту самую империю, на которую половина мира смотрела с восхищением, а другая половина – с ненавистью? Я спросил его, и он ответил:
– Стиль – это в определённом смысле роскошь, то, что мы имеем сверх необходимого. Если смотреть на вещи в этом ключе, искусство – тоже роскошь. И красота – она сплошное расточительство. Греция оставила в память о себе пластическую скульптуру, волшебные сказки о героях и богах, воздушные, подвешенные на колоннах храмы и дерзкую красоту мысли. – Красоткин поочерёдно загнул на руке четыре пальца. – Рим дал культ стойкости и воинской отваги, гранёные законы, циркульную арку, купольный свод и собственно роскошь во всех её обличиях. – Отложив вилку, он загнул пять пальцев на другой руке. – Советская же Атлантида в последние десятилетия, увы, была безыскусной. И потому – некрасивой. Излишества она не поощряла. После сталинского ампира городская застройка не имела уже даже претензии на архитектуру. Ни малейшей претензии… Ограниченные материализмом советские бонзы увязли в экономических отношениях и верности текущей повестке. Они в упор не видели мира тонких чувств. Какая ещё, чёрт возьми, эстетика! Нам бы страну накормить… В память о себе Союз оставил невоплощённую, добровольно отметённую мечту, сказку, которую сам же сделал страшной. Путеводные огни этой сказки, прежде призывно сиявшие, теперь мерцают зловещими сполохами. И наши забугорные друзья, которые из века в век желают причинять нам только бесконечное добро, усердно раздувают эти сполохи, не давая им погаснуть.