Выбрать главу

Однако здесь необходимо пояснение: Василёк, будучи по зову сердца живописцем, при этом был, так сказать, художник-графоман (хотя, конечно, тут требуется другое слово, которого либо нет, либо оно мне не известно). Ведь для того, чтобы стать художником, одного зова сердца мало – надобен ещё небесный мандат в виде таланта, одних способностей будет, пожалуй, недостаточно. А тут, к несчастью, такое дело: способности определённо были, но с причудой. Имел место своего рода крен. Не то что бы явный, бьющий в глаз, но для сведущих людей – несомненный. У него был талант – шаржиста, но Василёк не хотел удовлетвориться этим: он писал полотна – а шарж сидел в его живописи, как в тюрьме.

По технике исполнения работы Василька относились к ведомству наивного искусства – до жгучести яркие, тревожно повествовательные («Девочка и борщевик», «Сел на ежа», «Рождение Кощея» и т. п.), они напоминали сны, какие иной раз доводится увидеть, если на ночь наесться чесноку. Целый стеллаж таких снов – во всю стену, в три яруса. Говорю это при всём моём к нему, Васильку, расположении.

Почему я сказал «художник-графоман»? Потому что у Василька, увы, были налицо два главных симптома этого недуга: 1) неадекватная реакция на критику, как и на прохладный внешний отзыв вообще, 2) отсутствие счастливой способности к повторному взгляду. Истый художник, когда в нём улеглась творческая горячка и разум его остыл, способен посмотреть на свою работу как бы со стороны – и увидеть в ней огрехи. Увидеть – и исправить. Иное дело Василёк – когда бы он ни взглянул на свои картины, они всегда казались ему блистательными.

В отличие от Огаркова, у Василька вполне хватало топлива для двигателя подскока; он был не прочь для привлечения внимания и пошуметь, и почудить… Но, как уже говорилось: взлететь – одно, а удержаться на орбите – коленкор иной. В этом случае брать человека под незримую опеку – только потворствовать его самообману. Кому это надо? Ему и самому от нечаянной удачи на поприще искусства не будет пользы, поскольку в финале ждёт только отложенное разочарование. Здесь довольно простой дружеской поддержки, тёплого участия и заинтересованности в человеке. Либо – перевести стрелку. Но на какие пути? Ни я, ни Красоткин в ту пору не знали ответа.

Похожая история сложилась и с угрюмым поэтом Алёшей. Алексей Гонтарев – так было отпечатано на обложках четырёх его поэтических книжек по сто экземпляров каждая.

Версификация давалась ему легко, он мог запросто вписаться в любой ритм и метр. Дар стилизации – пожалуй, так можно квалифицировать его природную отметину. Он был хорошим имитатором: мог на одной странице выглядеть насмешливым и гротесковым, как Заболоцкий, на другой выдавать архаичные, уморительно высокопарные эклоги, как граф Хвостов, а на третьей пуститься вприсядку, в ломаном танце выбрасывая попеременно коленки, как Маяковский. Когда умер его домашний питомец бенгальской породы, с которым, как и со всеми окружающими, он был на «вы», Гонтарев почтил его память стихотворением, начинавшимся так:

Весёлый, как юла, холодный, словно цинк —Учитель мой невольный быть собой!Теперь ты в тех садах, за огненной рекой,Где с роем пчёл мохнатых Метерлинк.

За ним числилась небольшая армия поклонников – в количестве примерно трети или четверти от обычного тиража его книжек. На поэтических выступлениях эти верные почитатели дружно оказывали ему из зала поддержку в виде аплодисментов, бодрящих выкриков и других знаков признательности. Но имитатор, даже если его принимают всерьёз, – это всегда второй. А в искусстве дороги только первые. Если ты легко меняешь манеру, если можешь писать как кто угодно – это забавно, но где же то, что присуще лишь тебе? Где исключительно твоё? Ведь по-настоящему дорого – только это. Поэт Гонтарев не мог смириться с тем, что он не первый. Отсюда, вероятно, и озадачивающая мрачность характера.

Нельзя сказать, что он не пробовал искать свой голос. Очень даже пробовал. Но всякий раз выходило, что он опять говорит чужим: из-за ограды строк каждого его творения неизменно выглядывал чей-то поэтический лик – то Гумилёва, то Олейникова, то Бродского (как без него). В процессе сочинения Алёша словно бы не замечал этого – но, как только отливка остывала, всё становилось очевидно. Таков был неизменный результат каждой его попытки найти себя – как певчая птичка, не имеющая собственной песни, он имитировал все когда-либо слышанные им звуки, от журчания ручья до рёва бензопилы, и это было всё, чем он мог поразить воображение желанной самочки. Тут чувствовалась поступь рока, дыхание неизбежности: от них не оторваться, и не пытайся, – рок цепляется крепко, как рак, и прилипает намертво, точно родимое пятно.