Да, это оказался тот. Тот самый Гладышев. Выяснилось, что Разломов с ним знаком – учились на одном потоке в университете, факультет прикладной математики. Вместе мотались на электричке в Петергоф и обратно, перекидываясь по дороге в картишки. Только потом один пошёл в предприниматели, а другой в романисты. Каждый оказался на своём поприще успешным, поэтому причин обрывать связь не нашлось, – напротив, и тому и другому отчасти было лестно в своём кругу при случае блеснуть знакомством.
– Глупый хвастает нефтяной трубой, – пояснил Разломов, – умный – даровитыми друзьями.
Он даже несколько раз брал у Гладышева по-свойски – без процентов – в долг, когда затевал ремонт квартиры, менял машину и реконструировал дачу. Впрочем, для бывшего сокурсника, а ныне креза и воротилы, запрашиваемые суммы, вероятно, выглядели сущим пустяком.
– А молодой женой он не хвастает? – опрокинул я во вспыхнувшую утробу стопку.
– Простите? – подался плотным телом в мою сторону Разломов.
– Он шутит. – Емеля положил мне руку на плечо. – А что с первоначальным капиталом? Как Гладышев из прикладного математика едва не в плутократы вышел? Скелеты есть в шкафу?
– Откуда! Чист как яйцо. Ему дело на тарелочке досталось по наследству, в готовом виде – он без пятнышка. – Разломов провёл ладонью по блестящей лысине. – Отец его был директором советского консервного завода, в девяностые оседлал волну, приватизировал завод – и привлёк к делу сына. А у того – коммерческий талант. Отца уж нет, зато у Гладышева нынче целая консервная империя. Плюс разные факультативные активы – гостиницы, мебельное производство, магазины спортинвентаря… Всего я толком и не знаю. – Голова-редька повернулась в мою сторону. – Вот так. Всё вроде бы у человека в порядке, всё в цвет, – а жена, представьте, от него ушла. Едва ли не вчера. Вы как раз сказали… Выходит, хвастать-то и нечем. То есть он и прежде не хвастал – не дурак, – а теперь…
Новость лишила меня дара речи – вот это да! – я был готов расцеловать негаданного вестника, этого бодрого говорливого толстяка, – но вместе с тем меня, как паралич, разбила оторопь.
Разломов оглядел стол, проверяя, все ли стопки полны.
– Предлагаю, друзья, выпить за неопределённость.
Василёк не понял, за что ему следует пить, о чём и сообщил. Тостующий растолковал:
– Либералы пищат: определяйся! Патриоты басят: определяйся! Лесбиянки… Кстати, друзья, вы заметили, что нынешний либеральный протестантизм – это сплошь какая-то с трудом подавляемая истерика, всегда готовая выплеснуться из-под крышки? Как и в случае с ЛГБТ – тут тоже густо с истерикой и экзальтацией…
– А вы, стало быть, не определяетесь. – Емеля улыбался, краем глаза отмечая моё восторженное замешательство.
– Да, не определяюсь! – отчего-то возбудился Разломов. – О чём мы говорим? Есть приверженность убеждениям – и есть верность дружбы. И то, и другое считается добродетелью. Но когда дело принимает такой оборот, что кто-то из близкого круга перестаёт разделять царящие в этом кругу убеждения, или же ты не разделяешь взгляды старых товарищей на вставший вдруг ребром вопрос, – то от тебя требуют: давай, определяйся! И с верностью дружбе, и с верностью идее. Тебя заставляют делать этот горький выбор. Но кто и почему нас к этому принуждает? Да мы сами и принуждаем – некое общее мнение… Мы сами себя одомашниваем, как одомашнили свиней, гусей и гладиолусы – через искусственный отбор. Вот мы говорили об эволюции… Многие представляют её как нечто прогрессивное: выживают умные, сильные, быстрые и зоркие. Порой так и бывает, но это лишь частные случаи наиглавнейшего правила – выживают самые приспособленные. В нашем случае идёт отбор по принципу социальности – выживает наиболее приспособленный к жизни в обществе. С одной стороны, это благоприятствует развитию интеллекта, воображения, искусства и склонности к кооперации, а с другой – покорности, конформизму и услужливости…
– А при чём здесь искусство? – не понял Василёк.
– Искусство – маркер социальности. Для искусства нужны как минимум двое: автор и зритель, – с готовностью пояснил Разломов и вернулся к неопределённости: – Мы сами сажаем себя на этот вертел. Но я не хочу быть свиньёй. Я хочу быть – вепрем. Сегодня я думаю этак, а завтра… думаю ещё лучше, или вообще в другую сторону. Жизнь, извините, друзья, за трюизм, – живая. Сейчас она говорит: да будет так! – а день спустя бьётся в падучей: и слышать не хочу, идите к лешему! И печёнка наша вторит: к лешему! Но общее мнение… А как же верность убеждениям? Надобно определиться. И мы смиренно ставим шею под ярмо навязанного нам общим мнением выбора. А если я – не желаю? Я не желаю определяться! Не хочу и не буду – я не приемлю этот гипноз. – Голос у Разломова был негромкий, но внятный, взгляд – доброжелательный, с хитрецой; всё это весьма подходило его приземистой плотной фигуре. – У нас нет людей. Просто людей. Радостных людей. У нас не предусмотрен такой человек – со страстью, отвагой, дерзким смехом – просто живой, привлекательный человек. Кругом всё какие-то упаковки с надписями: либерал, патриот, марксист, уранист… А жизнь – это клубок противоречий. Тут всё переплетено, и всё не то, что есть на самом деле. Холстина нашей повседневности соткана из случайных слов, намёков, откровенного вранья, лукавых признаний – и торопливых выводов, сделанных на основании всего перечисленного. Как в кутерьме такой определиться? Какой тут выбор? – Он поднял стопку. – Если повезёт и доживём, то настоящий выбор нам будет предложен в тот момент, когда в нашу дверь постучит судьба – и вручит мобилизационное предписание. Вот это будет всерьёз и по-настоящему.